Приглашаем посетить сайт

Шитяков А.: Сын города потерянных душ

Андрей ШИТЯКОВ

ЭССЕ

СЫН ГОРОДА ПОТЕРЯННЫХ ДУШ

Френсис Скотт Фицджеральд

http: //www.interlit2001.com/shitiakov-es-6.htm

А город на улицы пьяных и битых
Выплевывал, словно дракон изо рта,
Их вид безобразен и жалок был вид их —
В карманах, глазах и душе — пустота.
Я шла по полуночной улочке темной,
И зомби ночные навстречу плелись...
Дома... Города... — Миллионы бездомных,
Потерянных душ на Земле собрались.

Т. Шитякова

Френсис Скотт Фицджеральд родился 24 сентября 1896 года в Сент-Поле, штат Миннесота, США, и был единственным ребенком в семье. Его отец был выходцем из аристократической семьи, а мама — обыкновенной провинциалкой. Из-за различий в социальном статусе родителей Френсис периодически воспринимал себя то наследником Френсиса Скотта Кея (автора американского Гимна, в честь которого ребенка и назвали), то потомком ирландских эмигрантов, одновременно и грубых, и очень веселых и трудолюбивых. В связи с этим у Фицджеральда было достаточно амбивалентное отношение к американской действительности и образу жизни — вульгарному и в то же время очень перспективному и прогрессивному. Несмотря на то, что он родился в Сент-Поле, Нью-Йорк стал для него родным городом, но, чувствуя дух Города Потерянных Душ, он предпочел, чтобы его ребенок родился на родине, как он сам писал об этом:

«... В Нью-Йорке наше положение было достаточно шатким, и вот наглядное свидетельство: когда настало время родиться нашей дочери, мы на всякий случай предпочли уехать на родину, в Сент-Пол, — нам не хотелось, чтобы ребенок появился на свет среди всего этого блеска и одиночества. Но год спустя мы вернулись и принялись делать все то же самое снова и снова, хотя не находили в этом прежнего удовольствия»...

(«Мой невозвратный город»)

Город, который сам Фицджералд называл жестоким и бездушным, стал ему родным, слился, вернее, — поглотил его.

«Центра, к которому мы могли бы прибиться, не находилось, и тогда мы сами стали небольшим центром и понемногу сумели приспособить свою неуживчивую натуру к распорядку тогдашнего Нью-Йорка. Точнее сказать, Нью-Йорк забыл о нас и позволил нам существовать»...

Так и случилось, — Нью-Йорк стал для Френсиса Скотта и его вторым рождением — и его предсказанной гибелью.

Фицджеральд обладал весьма романтичным отношением к жизни и восторженным взглядом на вещи. При этом писатель пытался взять от жизни все и попробовать как можно больше. Во время учебы в Академии Сент-Пола в 1908-1910 годах и в Newman School (1911—1913) Фицджеральд посвящал очень много времени самостоятельным занятиям, из-за этого однокурсники игнорировали его и даже посмеивались над ним. Но у Фицджеральда была «голубая» мечта — стать невероятно успешным человеком во всех областях жизни. К реализации этой цели Френсис приступил в Принстоне. Сначала он завоевал признание на литературном поприще в университетской среде. Кстати, тогда он подружился с Эдмундом Уилсоном и Джоном Бишопом. Фицджеральд был самым уважаемым членом Клуба Треугольник — университетского театрального сообщества. Поскольку студенческая жизнь в Принстоне в начале ХХ века происходила в основном в различных университетских клубах (собранных по интересам), то стать главой одного из этих клубов было более чем престижно. Фицджеральд, бесспорно, завоевал себе этим большой авторитет.

Другой стороной успеха Фицджеральда был роман с Жиневой Кинг, первой красавицей Принстона. Однако когда их отношения прекратились, Фицджеральд был вынужден покинуть Принстон. Через год он вернулся в Университет, однако его место было уже занято новым «героем», так что Фицджеральд не придумал ничего более оригинального, чем пойти служить в армию в ноябре 1917 года. Уже через полгода, в июле 1918 года во время остановки в Монтгомери Фицджеральд познакомился с Зельдой Сэйер, дочерью судьи Верховного суда Алабамы. Интересна история знакомства Френсиса и Зельды и события, предшествовавшие этому.

Зельда окончила колледж и была признана самой красивой выпускницей города. А месяц спустя на вечеринке в клубе она познакомилась с молодым человеком, который решительно отличался как от тех мальчишек, которые неуклюже пытались обратить на себя ее внимание, так и от тех дядек, которые сально осматривали ее с головы до ног, непременно задерживая взгляд на груди. Он был необычайно хорош собой, в военной форме, и представился ей, щелкнув каблуками:

— Младший лейтенант 67-го пехотного полка Фрэнсис Скотт Фицджеральд.

— Ваш полк находится где-то неподалеку? — вежливо спросила она.

— Да, мы расквартированы в лагере «Шеридан», всего в паре миль от вас, — ответил он и пригласил ее на танец.

Потом они говорили о поэзии («Вы любите Китса?» — «О да, он настоящий поэт!»), о любви («Вы уже любили когда-нибудь всерьез?» — «Нет, но чувствую, что вот-вот полюблю...»), о соблазнах, которых, как они оба полагали, вокруг великое множество. Ей было без малого 18, ему — 22...

Все лето они не расставались, и Скотт рассказал ей, что на самом деле он писатель, и, скорее всего, великий, а лейтенантом стал просто от отвращения к учебе в Принстоне.

Это было совершеннейшей правдой — как и то, что родители Скотта, проживающие в Сен-Поле, штат Миннесота, узнали о том, что он бросил Принстон, с большим опозданием. Они были небогатыми, зато очень серьезными людьми, и его решение их сильно огорчило. К тому же они были ревностными католиками — и отец, Эдвард Фицджеральд, и мать, Мери Макквиллан, которую все почему-то звали Молли. Молли очень хотела видеть своего сына в рядах служителей церкви и даже отправила его учиться в Нью-Джерси, в католический колледж. Скотт, однако, мечтал о другом: он с ума сходил по футболу и писал о нем стихи. Собственно, из-за футбола он и поступил в этот чертов Принстон. Поехал как-то на матч, где команда Принстона играла с командой Йеля и после того, как увидел игру Сэма Уайта, сделал свой выбор. В его записной книжке долго хранился билет на этот матч, на котором Фицджеральд написал: «Сэм Уайт забил гол и склонил меня в сторону Принстона».

А оказавшись в Принстоне, Скотт с самого начала решил для себя, что учеба скучна и не заслуживает особого внимания, и первым делом записался в футбольную команду, откуда его выставили через две недели как неперспективного. Однако вести ничем не примечательную жизнь бедного послушного студента — тем более, что вокруг были мальчики из гораздо более состоятельных семей — Скотт решительным образом не желал. Ему нужно было выделиться во что бы то ни стало. Привлечь к себе внимание. Доказать, что он не хуже, а даже лучше всех этих закоренелых зубрил и снобов. Для этого у Скотта Фицджеральда было в запасе одно средство: сочинительство. Еще в школе, написав как-то детективный рассказ о шефе полицейского участка и поместив его в стенгазете, Скотт на какое-то время стал звездой класса. И понял, что это работает. Теперь в Принстоне Фицджеральд снова взялся за перо.

Правда, полного удовлетворения это не приносило: Скотту было мало лавров авторства, ему так хотелось самому играть на сцене! Однако педсовет Принстона не подпускал двоечников к театру. И, в конце концов, после того, как его отчислили по болезни и восстановили на следующий год, после того, как он оказался на курс младше своих друзей, после того, как понял, что для сдачи экзаменов и получения диплома он должен умереть над учебниками во цвете лет, а иначе ничего, кроме «двойки», ему не поставят... — в общем, Скотт отчаялся, впал в романтическое расположение духа и решил, что лучше умереть на поле боя Первой мировой войны. То есть, проще говоря, плюнул на Принстон и в 1917 году ушел добровольцем в американскую армию.

Скотт был уверен, что его тут же отправят на фронт, а там, конечно, немедленно убьют. И чтобы успеть оставить хоть какой-то след на земле, на всякий случай, отправил в издательство рукопись своего романа «Романтический эгоист». Однако рукопись вскоре вернули (правда, с утешительным пожеланием переделать ее, а не выбросить в корзину), а самого автора вместо фронта отправили в учебный лагерь «Шеридан», расположенный в непосредственной близости от прекрасной Зельды Сэйер...

... В конце того памятного лета она сказала, что любит его. Однако до помолвки было еще далеко. Вмешался папа-судья, которому сообщили, что этот красавчик-лейтенант не дурак выпить. Вмешалась мама, которую, несмотря на всю взбалмошность характера, посетили вполне реалистические мысли: этот красивый юноша — писатель? А что ее девочка будет кушать?.. Сама же Зельда сообщила Скотту, что, несмотря на всю любовь, его все-таки могут отправить на фронт и убить. Что тогда делать помолвленной Зельде?..

Но тут — очень кстати — Первая мировая война закончилась. И родители, скрепя сердце, дали согласие на помолвку — при условии, что свадьба состоится не раньше, чем Скотт, как минимум, устроится на приличную работу.

Безумно влюбленный, он уехал в Нью-Йорк. Поступил на службу в рекламное агентство при городской железной дороге. Носил костюмы довоенного покроя и сторонился принстонских приятелей, одевавшихся по последней моде. Заложил в ломбард полевой бинокль. Отдал официанту на чай последний «квотер». Снимал жалкие комнатенки, писал веселые рассказы. На первый гонорар ($ 30) купил ярко-красный веер из перьев и послал его любимой Зельде в Алабаму. Написал ей в письме: «Я ступил на дорогу успеха и амбиций и надеюсь, что скоро ты, моя дорогая, пойдешь по ней вместе со мной». А в марте 1919 года он отправил ей по почте золотое кольцо. Неважно, скольких ужинов Скотт лишил себя, чтобы его купить. Важно, что Зельда Сэйер его приняла, а значит, ее намерения были по-прежнему в силе!

так увлеклась неким игроком в гольф, что поехала с ним на турнир в Атланту. Нa прощание этот игрок подарил ей самое дорогое, что у него было — булавку с эмблемой своего колледжа. Зельда же, приехав домой и, одумавшись, решила вернуть ему эту булавку с припиской, что не может ее принять. Но по рассеянности (или по привычке) написала на конверте нью-йоркский адрес Скотта.

Что испытал Фицджеральд, получив это странное послание, не поддается описанию! На следующий день он уже был в Монтгомери и угрожал, умолял, требовал, чтобы Зельда немедленно вышла за него замуж. В противном случае — Скотт был в этом совершенно уверен! — она так же «случайно» выйдет замуж за очередного любителя гольфа и будет несчастна всю жизнь, потому что он, Скотт Фицджеральд, тут же покончит с собой. Но Зельда сказала: «Нет, нет и нет! Лучше уж ты покончишь с собой, чем мы вместе умрем от голода при твоем жалованье!» И Скотт уехал с разбитым сердцем и золотым колечком в кармане. Последнее означало, что помолвка расторгнута и любимой девушки у него больше нет. Вернувшись, он написал в дневнике: «Я влюблен в ураган... Но я влюблен! Я люблю ее, я люблю ее, я ее люблю!» Фицджеральд тут же уволился из рекламного агентства, покинул Нью-Йорк и засел у себя дома в Сент-Поле за переделку романа — того самого, что написал еще в Принстоне, перед тем как решился умереть за родину на войне.

Зельда между тем все лето 1919 года провела на балах и в плавательных бассейнах и стала еще более привлекательной и еще более раскрепощенной. Когда однажды ей показалось, что в купальном костюме неудобно нырять, она просто-напросто сняла его — и прыгнула с вышки голой. Мужчины Монтгомери готовы были биться об заклад, что ни одна девушка в истории штата не делала ничего подобного, и спешили пополнить собой ряды ее поклонников. Однако когда через пять месяцев стоического молчания из Сент-Пола пришло письмо, в котором Скотт писал, что любит ее по-прежнему и хотел бы приехать в Монтгомери с единственной целью — увидеть ее, Зельда ответила немедленно: «Конечно, приезжай! Я безумно рада, что мы встретимся, и я хочу этого безумно, о чем ты, должно быть, знаешь!» Интересно, как он мог об этом знать?

В начале 1920 года на Фицджеральда обрушилось счастье. Его роман, который назывался теперь «По ту сторону рая» и который он наполнил всей болью и всей любовью, что успел к тому времени пережить, был принят к публикации и вышел 26 марта. На следующий день Фрэнсис Скотт Фицджеральд проснулся не только знаменитым, но и богатым — и через неделю женился на Зельде. Судья штата Алабама больше не возражал против брака дочери, но на свадьбу не приехал. Впрочем, и жениху, и невесте не было до этого совершенно никакого дела.

Они были счастливы в браке, богаты и знамениты — они позволяли себе все, и помолодевшая после Первой мировой войны Америка не только прощала им все, но и поощряла их в этом.

«хорошо» и «плохо» — и... Зельда вела себя «плохо» всегда!

С 1920 года, после выхода в свет первого романа Фицджеральда «По эту сторону рая», газетчики не спускали с них глаз. Разделы светской хроники стали, по сути, хроникой их семейной жизни: «Сегодня ночью мистер Фицджеральд с супругой предприняли необычную экскурсию по Манхэттену. Поймав такси на углу Бродвея и 42-й улицы, они сели в салон на заднее сиденье. Но уже в районе Пятой авеню им показалось, что так ехать неудобно, и, потребовав у водителя остановиться, они изменили свое положение: мистер Фицджеральд забрался на крышу машины, а миссис Фицджеральд — на ее капот. После чего приказали ехать дальше...»

«На днях общественность Нью-Йорка была искренне взволнована внезапным исчезновением четы Фицджеральдов: покинув в субботу вечером свой особняк на Лонг-Айленде, дабы ехать в Манхэттен, они не появились там ни в воскресенье утром, ни в понедельник вечером, ни во вторник днем. Haшли их лишь в четверг утром в весьма обшарпанном отеле в Нью-Джерси. И мистер Фицджеральд, и Зельда были не в состоянии припомнить, как они провели эти четыре дня, сколько выпили и как оказались в Нью-Джерси...»

«... Он разделся на спектакле “Скандалы” — остался практически без всего».

«... Она купалась в фонтане...»

«... Oн сбил с ног полисмена в Уэбстер холле...»

«... Она бросилась в ресторане с лестницы...»

Все это было правдой: Скотт действительно много пил, а Зельда была более чем эксцентрична.

Начинался век джаза. Мир пришел в движение. Мир узнал, что была война и смерть, а значит, это может повториться, и нельзя откладывать на завтра те удовольствия и радости, которые ты можешь вырвать у жизни сейчас. И к черту условности! К черту заповеди и мораль, раз они никого не спасли на полях Первой мировой! Рвущийся на волю технический прогресс уносил из-под ног остатки твердой почвы, а льющееся рекой виски смывало остатки здравого смысла. Нью-Йорк вдруг наполнился девочками, которые пили, курили и до упаду танцевали чарльстон, и молодыми мужчинами, готовыми с ними этот чарльстон танцевать.

И это было так по душе Зельде! Во-первых, чарльстон она танцевала прекрасно. А во-вторых, это было ее время! Как-то, будучи еще девочкой и находясь под впечатлением подслушанной родительской беседы о финансах, она рассматривала семейный альбом с фотографиями и вдруг ей в голову пришел стишок, который она тут же записала под собственным снимком: «Зачем всю жизнь работать и думать о деньгах? Займи немножко денег, потрать их и живи сейчас!». Прошли годы — и тут в начале 20-х вся нация заговорила словами Зельды Фицджеральд!

несвойственно писателям, и не имел распространенной среди литераторов привычки сутулиться. Он стал королем молодой Америки, она королевой. Они поздно просыпались, завтракали сэндвичами с оливками, запивая их виски «Бушмилл», а к вечеру выходили из дома и шли из одного ресторана в другой, от одних друзей к другим, от одной отыгранной шалости к новой. Именно тогда они прокатились верхом на такси, потому что им так захотелось. Именно тогда она искупалась в фонтане — потому что ей стало жарко. Именно тогда он вздумал раздеться в театре. Почему? А кто его знает!

И, конечно, брак не сделал их скучными супругами. Зельда по-прежнему флиртовала со всеми подряд, и Скотт по-прежнему безумно ее ревновал. Везде, где они появлялись, воздух немедленно пропитывался какой-то яркой, сияющей энергией секса, желания, страсти, и все, кто мог еще соображать после выпитого, чувствовали: это что-то совершенно подлинное, настоящее, истинное, а не придуманное от тоски.

Фицджеральдами восторгались все. И больше всего те, кто потом будет их клеймить и осуждать за то, что Зельда и Скотт были самыми лучшими из худших, что самые скверные проделки им удавались великолепно, а остальным приходилось довольствоваться жалкими попытками повторить их блистательный кутеж.

Но через звездные вспышки богемной жизни уже проглядывала мутная тень безумия Зельды. Хотя... Скотт Кей, пожалуй, тоже был безумен, но он топил свое безумие в стакане виски — это на некоторое время позволяло забыть обо всем, Фидцжеральд пил все чаще и чаще, и катастрофа была неминуема...

Воистину, прекрасные и обреченные!

«Великого Гэтсби», а потом в Париж. Правда, между этими двумя поездками произошло одно событие, о котором они предпочитали не говорить никому, включая самых близких друзей. Зельда влюбилась. Его звали Эдуард Жозан, он был француз, красавец, летчик... И когда Жозан исчез из ее жизни навсегда, она предприняла попытку самоубийства, наглотавшись снотворного. И это было только начало.

Какие-то странности в ее поведении можно было, наверное, заметить и раньше. Она могла устроить истерику из-за пустяка и даже безо всякого пустяка: «Скотт! Ты не налил мне виски! Может быть, ты считаешь, что пить в этом доме можешь только ты?!» «Скотт! Отчего ты сказал мне вчера, что... Нет, ты сказал это, сказал! Я помню! Я что, по-твоему, ни черта не помню?!». Зачатки ее безумия давно стали бы ему заметны, не происходи они на столь странном фоне их жизни, где патология являлась чуть ли не нормой. В конце концов, разве сам Скотт, стоя на подоконнике раскрытого окна, не обещал Джеймсу Джойсу, что сейчас выбросится вниз, потому что Джойс написал «Улисс», самую великую изо всех великих книг? И разве не он как-то устроил отвратительный дебош в полицейском участке Kaнн?

Однако скоро стало очевидно, что с Зельдой действительно что-то не так. Об этом твердил Хемингуэй, который ее недолюбливал и считал виновной в том, что Фицджеральд пишет мало, редко и украдкой, а все оттого, что Зельда просто-напросто ревнует мужа к славе и под любым предлогом выволакивает его из-за стола в кабак. Зельда, в свою очередь, называла Хемингуэя «позером», «мыльным пузырем» и часто разговаривала с ним зловещим шепотом, сверкая глазами (Хемингуэй называл их «ястребиными» и страшно пугался).

В августе 25-го о состоянии психики Зельды заговорил весь Париж — как раз после того, как она бросилась с лестницы в одном из известных ресторанов. Они ужинали, он, как обычно, заказал себе устриц. И вдруг заметил за соседним столиком Айседору Дункан. «Дорогая, — сказал он Зельде, — вон сидит великая танцовщица. Я хочу поприветствовать ее. Она кивнула, но губы ее при этом сжались в прямую линию (потом он научится по этим прямым губам определять начало очередного приступа). Как только он встал, Зельда тоже вскочила, направилась к лестнице, ведущей на второй этаж, дошла до середины — и бросилась вниз. Все были уверены, что она погибла, сломав себе позвоночник... Но она отделалась одним-единственным ушибом.

Чуть позже в Голливуде Зельда заподозрила его в любви к 18-летней девочке, актрисе Луис Моран. Он и в самом деле был увлечен, но совсем не так сильно, как она это восприняла, а Зельда отреагировала так, как будто сама ни разу в жизни не смотрела на другого мужчину. И, наплевав на контракт Скотта, Зельда увезла мужа из Голливуда тут же, немедленно! И громко кричала на него в поезде, и зачем-то выбросила в окно платиновые часы с бриллиантами, которые он подарил ей 10 лет назад.

вес. А потом вдруг сказала ему, что их старые друзья хотят всех убить: и ее, и его, и их дочку Скотти... И еще сказала, что не хочет двигаться. Ни ходить, ни шевелить руками, ни даже поднимать брови. Только сидеть и слушать голоса. Какие голоса? Разные... А разве он не слышит голоса? Это же они запрещают ей поднимать брови...

В апреле 1930-го с диагнозом «шизофрения», поставленным известным доктором Оскаром Форелом, Зельда Фицджеральд попала в швейцарскую психиатрическую клинику. Дальше — грустный список болезней: «мания преследования», «нервная экзема», «кататония», «маниакально-депрессивный психоз» — и перечень психиатрических лечебниц, по которым путешествовала теперь миссис Фицджеральд: больница в Балтиморе... госпиталь в Северной Каролине... клиника в Эшвилле...

А он путешествовал за ней, селился в отелях неподалеку от больниц, вел кропотливую переписку с докторами, пытался заработать деньги на лечение жены и на образование Скотти, погружался в запои, влезал в долги, строчил бесконечные рассказы, которые ненавидел, но вынужден был подписывать своим именем, ибо его имя еще обеспечивало им публикацию... Какое-то время он надеялся, что ее болезнь окончится, пройдет сама собой. Пытался забирать ее из больниц. Думал, вернее, не мог избавиться от мысли, что причина безумия Зельды — в нарушении обмена веществ, которое она заработала своими диетами, что ее организму просто не хватает или соли, или железа, или какого-нибудь другого вещества... Мучительно сомневался, — не он ли причина ее сумасшествия? Ведь в своих романах Скотт описывал только ее, потому что только ее одну по-настоящему знал, по-настоящему любил, только она одна казалась ему по-настоящему достойной внимания. И при этом бесконечно множил ее личность. Может быть, поэтому, читая про себя в его романах, Зельде было уже трудно понять, где кончается она сама и начинается выдуманная им Николь Дайвер...

Пьянство подорвало его сердце — Город Потерянных Душ сделал свое дело... «Последнего магната» Фидцжеральд пишет уже с себя... 21 декабря 1940 года он так и умирает над незавершенной рукописью, в квартире очередной любившей его женщины, кинокритика Шейлы Грэм... Город Потерянных Душ поглотил его навеки.

Зельда пережила Скотта на 8 лет. В 1948 году состояние ее здоровья немного улучшилось. Она даже на несколько дней приехала из лечебницы навестить родных в Монтгомери. Перед отъездом, когда вся семья сидела за столом, Зельда вдруг произнесла: «Можно не торопиться, мама! Поезд все равно опаздывает». — «С чего ты взяла?» — спросила миссис Сейер. — «Как с чего? Скотт же только что об этом сказал!». На мгновение в комнате воцарилась мертвая тишина. Кто-то из родственников смущенно кашлянул. «А вы что, разве ничего не слышали? — Зельда изумленно обвела глазами присутствующих. — Мам, да вот же он сидит, слева от тебя!»

— Не волнуйся, мама! Я не боюсь умереть. Скотт говорит, это совсем не страшно.

Через несколько дней, на территории психиатрического госпиталя Хайленд в Эшвилле случился пожар. Сгорел один корпус, погибли девять человек. И среди них — Зельда Фицджеральд. И там нашел и поглотил Великий Город Потерянных Душ это хрупкое и ранимое создание.

Именно «потерянных» ибо, вместе с веселыми солдатами из «Первого мая», пьющими виски и колотящими коммунистов, незримо шли те, кто никогда с этой войны не вернется.

— Фидцжеральд нашел там свой дом:

«...— дом, потому что там в почтовом ящике мог меня ждать конверт. Прекрасные иллюзии, которые мне внушил Нью-Йорк, тускнели одна за другой. Потускнело и запомнившееся очарование квартиры, в которой жил Кролик; достаточно было одного разговора с неряшливого вида домохозяйкой из Гринич-Вилледж: она сказала, что я могу приводить к себе девушек, и сама эта идея повергла меня в смятение — ну зачем бы мне вдруг захотелось приводить девушек, ведь девушка у меня уже была...»

(«Мой невозвратный город»)

Иллюзорность и хрупкость всего этого блестящего и головокружительного безумия он прекрасно осознавал еще в молодости:

«... позднее я понял, что в мире развлечений, которые поставлял всей стране Нью-Йорк, большей частью обитали и трудились люди одинокие и совсем не такие уж веселые. Актеры кино походили на нас тем, что тоже жили в Нью-Йорке и не становились частью его. Их жизнь сама по себе была довольно бессмысленной и лишенной центра; когда я первый раз разговаривал с Дороти Гиш, меня не покидало ощущение, что мы стоим вдвоем на Северном полюсе и идет снег. С той поры лоди кино нашли для себя собственный дом, но не Нью-Йорку было суждено им стать...»

(«Мой невозвратный город»)

«фабрика Грез» была основана вдали от него, в Голливуде, но именно в Городе Потерянных Душ на иллюзии был самый лихорадочно-восторженный спрос, ибо Нью-Йорк сам был Иллюзией, и ни один из его жителей не знал точно — есть ли он, или он часть голливудского вымысла, очередная потерянная душа, поглощенная Городом.

Невольно вспоминается фильм Алекса Пройеса «Dark City», где никто не видит света солнца, — только смутно помнят о нем, не знают, утро сейчас или вечер.

Но в один миг все и вся засыпает, останавливается...

В это время Город сам становится живым организмом, он приходит в движение: из-под земли растут новые дома, старые изменяются и возносятся все выше к звездному небу, но никто этого не видит. Меняются и его жители — бедные просыпаются богатыми и наоборот, часовщик становится продавцом газет, но они думают, что так было всегда, ибо некие пришельцы изменяют не только город, но и человеческое сознание, они меняют воспоминания людей, внедряя иллюзию в их мозг.

Они еще помнят, что за пределами их города есть жизнь, но и это воспоминание у них мутно, они уже задают вопрос: «Есть ли что-то за пределами этого города?»

«... И здесь я все понял, здесь все получило свое объяснение; я постиг главную слабость города, я ясно увидел этот ящик Пандоры. Нью-йоркский житель в своем тщеславном ослеплении забирался сюда и, содрогаясь, открывал для себя то, о чем и не догадывался: вопреки его ожиданиям, город не беспределен, за нескончаемыми каньонами есть своя последняя черта. С высочайшей в городе точки ему впервые стало видно, что за пригородами повсюду начинается незастроенная земля, что к последним зданиям подступают зеленые и голубые просторы, и бесконечны только они. А едва он с ужасом осознал, что Нью-Йорк, в конце концов, лишь город, а не вселенная, вся та блистательная постройка, которую создало его воображение, с треском рухнула наземь. Вот какой обманчивый дар принес Элфред Э. Смит своим согражданам...»

(«Мой невозвратный город»)

Но не все хотят узнать ответ на вопрос, есть ли что-то за этим городом? — их души уже потеряны, и только главные герои Алекса Пройеса пытаются найти свой «Шелл Бич», но их всего трое! И у них только три выхода: погибнуть, пытаясь похоронить Темный Город вместе с собой, как погибает у Фицджеральда Гордон Стеррет, «пустив себе пулю в висок», погибнуть в неравной борьбе с Городом, как погиб и сам Фицджеральд; и только один верный — победить врага его же оружием, научившись «регулировать» — усилием воли изменять окружающую реальность. Фицджеральд владел Даром, но слишком поздно понял это...

«... Его талант был таким же естественным, как узор из пыльцы на крыльях бабочки. Одно время он понимал это не больше, чем бабочка, и не заметил, как узор стерся и поблек. Позднее он понял, что крылья его повреждены, и понял, как они устроены, и научился думать, но летать больше не мог, потому что любовь к полетам исчезла, а в памяти осталось только, как легко ему леталось когда-то...»

(Э. Хемингуэй)

«... Если тебе, вдруг, захочется осудить кого то, — сказал он, — вспомни, что не все люди на свете обладают теми преимуществами, которыми обладал ты...»

(«Великий Гэтсби»)

И, вместе с этим, он прекрасно понимал суть Нью-Йорка, контрастную, диалектическую и трагически-обреченную.

«... Еще два года минуло, и в темный осенний день Нью-Йорк опять предстал перед нами. Таможенники были непривычно вежливы; сняв шляпу и почтительно склонив голову, я принялся бродить среди гулких развалин. Несколько юнцов, попавшихся, словно привидения, мне навстречу, все еще притворялись, что они живы, но слишком уж напряженно звучали их голоса, слишком пылали щеки, чтобы не почувствовать бездарности этого маскарада. Последним обломком карнавальной эпохи были вечеринки с коктейлями, но и они лишились смысла, и звучали на них лишь стоны раненых и вопли корчащихся в агонии: “Пристрелите меня! Господи, да пристрелите же меня!” Или: “А вы знаете? Акции «Юнайтед стейтс стил» упали еще на три пункта”. Мой парикмахер опять брил клиентов в своей мастерской, а метрдотели снова с отменной вежливостью приветствовали посетителей, если только находилось, кого приветствовать. Над руинами, одинокая и загадочная, точно сфинкс, высилась громада Эмпайр Стейт Билдинг...»

(«Мой невозвратный город»)

«Пекод», с его многоцветной и многоголосой «командой дьяволов», стремящийся покорить себе весь мир и стать выше Бога, с некой оптимистичной неотвратимостью, идущей навстречу своему Белому киту.

Но масштаба «Пекода» для Скотта Фицджеральда уже мало — ему был нужен «Титаник» — громадный и обреченный, представляющий из себя смешение наций, рас и вер, одновременно — надежда техногенной цивилизации и ее провидческая катастрофа. Потому и описана в «Последнем магнате» эта трагично-афористическая сцена:

«.. А зеленая надпись “Пристегнуть ремни. Не курить” зажглась уже давно — со времени влета в циклон. — Слышал фамилию? — взорвалось очередное нервное молчание Шварца. — Какую фамилию? — спросил Уайт. — Которой он назвался. “Мистер Смит”. — А что? — спросил Уайт. — Ничего, — дернулся Шварц. — Просто мне показалось забавно. Смит. Ха-ха...— Более безрадостного смеха я никогда не слышала...»

Очевиден намек автора на Эдварда Смита, капитана «Титаника».

На тесном «Пекоде» Мелвилла нет места ксенофобии:

«... Но тут надо отдать Стару справедливость, у него потолок постановочных расходов — небо, в самом буквальном смысле. Брока слишком долго работал с евреями, чтобы верить басням об их мелочной прижимистости...»

(«Последний магнат»)

Но пассажиры этого «Титаника» еще пытаются спастись и уйти от предсказанного и неминуемого — в «Последнем магнате» Фицджеральд показывает их наивные, и заведомо обреченные на провал, попытки спастись:

. «...“Я знаю, что мы с мамой сделаем, — сообщила она стюардессе по секрету. — Мы укроемся в Йеллоустонском заповеднике и будем жить там простенько, пока все не утихнет. А тогда вернемся. Не убивают же они артистов?”...»

Или:

«... Если армия безработных ветеранов захватит Вашингтон, то у юриста наготове лодка, спрятанная на реке Сакраменто, и он на веслах поплывет в верховья, пробудет там месяц-другой, а потом вернется, “поскольку после революций всегда требуются юристы, чтобы урегулировать правовой аспект”. Режиссер настроен был более пессимистически. Он заранее припас старый костюм, рубашку, башмаки — свои ли собственные или взятые в костюмерной, он умалчивал — и собирался Раствориться в Толпе...»

станете ее частью — тенью Города Потерянных Душ.

Уже тогда, во времена Фицджеральда, Нью-Йорк стремился стать Четвертым Римом, но, сейчас, мы видим, что это не Четвертый Рим, а Новый Вавилон. Вавилон, который должен быть разрушен!

Настоящий Вавилон — город блудниц и наркоманов, где уродуют, как могут то, на чем он стоит? Язык Шекспира и По, пишут: «Fak U» на изгаженных стенах, с валяющимися под ними окурками...

И нет ему спасения!

И совсем не важно, кто будет для Нью-Йорка «Белым Китом» — Германия, Россия, Китай, Арабский мир... Его жители посягнули на самого Бога, восстав против него, а Он всегда найдет исполнителей Своей воли.

Когда Фицджеральда спрашивали, почему он пишет о Нью-Йорке, он отвечал, что пишет о том, что любит и знает.

Действительно, Нью-Йорк во времена Фицджеральда был даже не визитной карточкой, а лакмусовой бумажкой Америки.

Со всеми своими внутренними противоречиями — глубоко диалектический по сути — таким Скотт Фицджеральд знал, любил и описывал Нью-Йорк.

Для писателя Город был Символом — со своим богатством и нищетой; с колоссальным научно-техническим прогрессом, на фоне которого еще более удручающе и катастрофично смотрелась духовная деградация.

«... Был Нью-Йорк, куда студенты наезжали поразвлечься, все эти его ресторанчики — “Бастаноби”, “Шенли”, “У Джека”,— и мне он внушал ужас, хотя, что скрывать, я и сам в пьяном тумане не раз скитался по нему, но всегда при этом чувствовал, что предаю свои же стойкие идеальные представления. Сам не знаю, зачем я это делал, но, наверно, не из распущенности — просто какой-то зуд не давал мне покоя. От тех дней не сохранилось, пожалуй что, ни одного приятного воспоминания; не зря Эрнест Хемингуэй заметил как-то, что кабаре нужны лишь для того, чтобы одиноким мужчинам было где сводить знакомство с нестрогими женщинами, в остальном же — это попусту растраченное время да скверный, прокуренный воздух...»

Скверный воздух, через который не видно Солнца...

Восприятие Фицджеральдом Нью-Йорка было еще более глубинным — это не только Город, не только, Америка, но и вся Земля. Между мировыми войнами, тогда, она и вправду задыхалась, как задыхается сейчас, может быть, в предчувствии Третьей?

Но от множества своих современников Скотта Фицджеральда отличала любовь к описанному предмету. И он писал мир, с Нью-Йорка, так же, как всех своих главных героинь с Зельды Фицджеральд. И так же, как Мелвилл, когда, после выхода романа, кашалот потопил китобойное судно, воскликнул: «Неужели мое искусство воскресило это чудовище»; так же как сам Фицджеральд считал своей виной безумие Зельды, он чувствовал ответственность перед Городом, неоднократно спрашивая себя, не он ли причина того, что трагические предвидения сбываются?

«... Что ж, возможно, мне предстоит когда-нибудь вернуться и пережить в этом городе что-то новое, о чем я пока только читал. Но сейчас я могу лишь с грустью признать, что прекрасный мираж, с которым я жил, растаял. Вернись, о, вернись, мой образ, сверкающий и белый!»

— она была, есть и будет — она объективна.

Фицджеральду, же, как шекспировскому Гамлету, оставалось воскликнуть: «Но я ее любил!» Да, любил, но не в его силах было что-то изменить; его почти детская любовь не могла растопить лед белых небоскребов Города:

«... И был паром, медленно плывущий на рассвете через Гудзон от джерсийского берега — самый первый из открывшихся мне символов Нью-Йорка. Прошло пять лет, мне уже исполнилось пятнадцать, и школьником я снова приехал в этот город, чтобы посмотреть Айну Клэр в “Квакерше” и Гертруду Брайан в “Печальном мальчике”. В обеих я был влюблен меланхолично и безнадежно и, совсем запутавшись в своих чувствах, никак не мог разобраться, в кого же из двух больше, вот они и стали чем-то единым и прекрасным — девушкой, еще одним из моих символов Нью-Йорка...»

Нет, его любовь была, пусть, инстинктивной, но глубинной — он любил Нью-Йорк всем сердцем. И был обреченный крик: «Вернись!!!», звучащий отчаянным эхом в мертвых кварталах Города, возвращающийся и ранящий сердце. А через свое сердце, через свою боль, автор пропускает окружающий мир, так как это делает художник, превращая себя в линзу, сквозь которую мы видим правду.

Как художнику Слова, ему было позволено предвидеть, но было ли это легко Френсису Фицджеральду как человеку?...

— собственные иллюзии.

«Война была позади, она окончилась победой, и великий город-победитель был увенчан триумфальными арками и усыпан живыми цветами — белыми, красными, розовыми. В эти долгие весенние дни возвращавшиеся с фронта части маршем проходили по главным улицам, предводительствуемые сухой дробью барабанов и веселой гулкой медью труб, а торговцы и клерки, оставив свои счетные книги и, прервав перебранки, толпились у окон, обратив бледные, хмуро-сосредоточенные лица в сторону проходящих батальонов. Никогда еще великий город не был столь великолепен, ибо победоносная война принесла с собой изобилие, и торговцы стекались сюда и с запада, и с юга, с чадами своими и домочадцами, дабы вкусить роскошь празднеств и изобилие уготованных для всех развлечений, а заодно и купить для своих жен, дочерей и любовниц меха на зиму, и золотые побрякушки, и туфельки — либо из золотой парчи, либо шитые серебром и пестрыми щелками по розовому атласу. И столь весело и громко прославляли барды и летописцы мир и процветание города-победителя, что все новые толпы расточителей стекались сюда с окраин страны, стремясь упиться хмелем наслаждений, и все быстрей и быстрей освобождались купцы от своих побрякушек и туфелек...»

(«Первое мая»)

И каково же ему было осознать перед смертью, что Война была впереди.

Его силы были уже на исходе, но он отчаянно боролся за безвозвратно уходящее прекрасное прошлое... Он пытался отстоять иллюзии у бескомпромиссных нигилистов-оппонентов, у беспощадного времени, у себя самого, осознающего, что прекрасная иллюзия рушится.

«... Вы уже на поводу у этого субъекта, — мрачно проговорил Стар. — Вся молодежь у него на поводу. Несмышленыши вы.

— Уходите, прошу вас, — сказала я Бриммеру. Костюм у Стара был скользко-шелковистый, и он вдруг выскользнул из моих рук и пошел на Бриммера. Тот, пятясь, отступил за стол — со странным выражением на лице, которое я потом расшифровала так: “И только-то? Всему делу помеха — вот этот полубольной мозгляк?” Стар надвинулся, взмахнул рукой. С минуту примерно Бриммер держал его левой на расстоянии от себя, а потом я отвернулась, не в силах дольше смотреть. Когда взглянула опять, Стар уже лег куда-то за теннисный стол, а Бриммер стоял и смотрел на него.

— Прошу вас, уходите, — сказала я.

— Ухожу. — Он все смотрел на Стара; я обошла стол. — Я всегда мечтал, чтобы на мой кулак напоролись десять миллионов долларов, но не предполагал, что выйдет таким образом.

Стар лежал без движения...

“интерьерную”. Но где ни пытались сесть, всюду была лощеная скользкая кожа, и наконец я устроилась на меховом коврике, а Стар — рядом, на скамеечке для ног.

— А он крепко получил? — спросил Стар.

— О да, — ответила я. — Очень крепко.

— Вряд ли. — Помолчав, он прибавил: — Бить я его не хотел. Просто хотел прогнать. Он испугался, видимо, и двинул меня.

С этим — очень вольным — истолкованием случившегося я не собиралась спорить, спросила только:

— В душе, наверно, теперь злость на Бриммера?

— Да нет, — сказал Стар. — Я же был пьян. — Он огляделся. — В этой комнате я раньше не бывал. Кто ее декорировал? С нашей студии кто-нибудь?..»

Шестая глава «Последнего магната» уже пропитана бредом — алкогольным или предсмертным?.. Она звучит завещанием.

«... Что ж, пора и трогаться, — сказал он затем, уже обычным своим приятным тоном. — Съездим-ка мы, на ночь глядя, к Дугу Фербенксу на ранчо, — предложил он мне. — Я знаю, он вам обрадуется.

».

Она обрывается в бездну, точно так же, как через 61 год и 10 месяцев после смерти писателя, рухнут в бездну и обратятся во прах Вавилонские Башни Города Потерянных Душ.