Приглашаем посетить сайт

Чертанов М.: Хемингуэй.
Глава девятнадцатая: В шесть часов вечера после войны.

Глава девятнадцатая

В ШЕСТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Во время остановки в Лондоне 7 марта они встретились с Мартой: больше не увидятся и отзываться друг о друге будут со смешанным чувством восхищения и неприязни. В Нью-Йорке отца встречал Патрик, рассказавший о тех днях в интервью 1999 года: пробыли в городе неделю, сходили в магазин спортивных товаров, где отец купил подержанный дробовик, «самый уродливый, какой я когда-либо видел, и ужасно дорогой. „Папа, — спросил я, — ты вправду хочешь купить этот ужасный дробовик?“ „Да, — сказал он, — им владел один паршивый фриц. Он умер, а я еще жив“». Встречался с Перкинсом, с демобилизованными офицерами из 22-го пехотного, с Брауном, тренером по боксу — тот проводил отца с сыном на поезд до Пенсильвании, где нужно было забрать Грегори, прежде чем ехать домой. Патрик: «Состояние папы было плачевное, он кашлял кровью из-за хронической бронхиальной инфекции, антибиотиков еще не знали, и единственное лекарство, которое он признавал — выпивка. <…> То была долгая и печальная поездка… Мы говорили мало и спали плохо. Когда мы добрались до Майами, он сказал: „Мышонок, я хочу тебе рассказать о том, как мы взяли Париж, и о замечательной девушке, которую, уверен, ты полюбишь, хотя она старовата для тебя. Но сперва давай найдем место, где можно выпить, чтоб избавиться от этого кашля…“».

Дети пробыли в Финке всего неделю. Одиночество переносилось хуже обычного: тяжко болел, работать не мог, без Мэри не мог, пил, тосковал по войне: по его словам, в Париже он не чувствовал себя виноватым за то, что не пишет, так как был занят более важным делом, но здесь — виноватился. Побывал на приеме в советском посольстве, где стал свидетелем ссоры между двумя своими знакомыми по испанской войне: Роландо Масферрер объявил Хуану Маринельо, что порывает с коммунистами. Гаранин с женой нанес ответный визит 10 апреля и в очередной раз доложил начальству, что от «Арго» проку нет: «Ничего особенного он не рассказал, может быть, потому, что там были другие гости. Его самочувствие плохое: он был ранен, физически ослаблен, к тому же его старший сын находится в плену. „Арго“ сильно переживает за него. Немцы могут убить Джона из-за ненависти к писателю. После небольшого отдыха „Арго“ собирается писать книгу о войне».

«Арго» в список источников, связь с которыми не возобновлялась, в 1950-м Москва предложила возобновить контакт. Возобновление, видимо, опять поручили Джозефу Норту, который завербовал или сделал вид, что завербовал Хемингуэя, так как в ответном донесении из Вашингтона сообщалось, что «Арго» поддерживает отношения с Нортом, но — «По слухам, „Арго“ якобы поддерживает троцкистов и в своих статьях и брошюрах допускал нападки на Советский Союз». Информация шла, вероятно, от того же Норта — никаких «троцкистов» Хемингуэй не поддерживал, разве что помирился с Дос Пассосом, и об СССР давно не писал. На этом контакты с «агентом» прекратились навсегда.

Мэри прибыла в Нью-Йорк 13 апреля, на Кубу не поехала, ей нужно было в Чикаго к родным, позвонила по телефону: муж, по ее словам, жаловался на одиночество и нездоровье, обещал пить поменьше и не с утра. Примерно с этого момента Хосе Луис Эррера стал его лечащим врачом, конфидентом и одним из немногих источников информации о нем. Образчики такой информации из книги Папорова: «Как только Эрнест, уже в Париже, узнал о пленении Джона, он с группой французских партизан, перебравшись через линию фронта, отправился к Монпелье. Получилось так, что он продвигался несколько впереди наступавших американских частей с единственной целью разыскать Джона и отбить его. Эрнесто напал на след. Захваченных им немцев Хемингуэй допрашивал с особым пристрастием. В „Ла Вихии“ хранится боевой нож эсэсовца, которым Эрнесто в те дни, как он любил выражаться, „немного нарушал Женевскую конвенцию“». «Хемингуэй неимоверным усилием воли заставил себя устоять на месте, не броситься на сержанта и не задушить его голыми руками — он это умел делать в былые годы». Простак ли Эррера, верящий байкам пациента, или баснословный лжец, уже не узнать. (Мы не попусту уделяем внимание Эррере: некоторые его рассказы о Хемингуэе носят принципиальный характер, и нужно понимать, какова степень доверия к ним.) Хотя, возможно, это выдумки самого Папорова, так как в книге Сирулеса, тоже основанной на фантазиях Эрреры, Хемингуэй все-таки никого не пытал и не душил.

Теперь о лечении. Пациент жаловался на ухудшение слуха, звон в ушах, боли в печени, повышенное давление, ночные кошмары, бессонницу, замедленность в речи и мыслях, нарушение памяти и приступы «собачьей тоски». Эррера прописал ему гипотензивные препараты. Он также, не будучи психиатром и не поставив диагноз, взял на себя смелость прописывать разнообразные транквилизаторы и антидепрессанты. Он утверждал, что Хемингуэй не был алкоголиком и использовал спиртное «в качестве транквилизатора», и не пытался заставить пациента не пить, а лишь требовал «снизить суточную дозу», хотя уже в те времена медики понимали, что антидепрессанты с выпивкой несовместимы ни в каких дозах. Он говорил Папорову, что «Эрнесто сумел подчинить потребность в алкоголе своим интересам». Но скорее уж «Эрнесто» сумел подчинить врача своей потребности в алкоголе.

Эррера также предписывал писателю хорошо питаться, побольше отдыхать и избегать умственных нагрузок, то есть не работать. Вот образец его рекомендаций (из письма, отправленного Хемингуэю в Италию в 1950 году): «Прогулки, охота, рыбная ловля и любой другой вид спорта, который не требует чрезмерных нагрузок. Отводить по меньшей мере четыре часа ежедневно отдыху, из которых один час должен быть „созерцательным“ — полный умственный отдых: ни читать, ни размышлять над тем, что может вызвать волнения. Спать положенные восемь часов в сутки и в постели, а не в креслах. Если будут продолжаться судороги в икрах, слегка массировать ноги в течение десяти — пятнадцати минут по утрам и перед сном. Не допускать половых излишеств. Режим питания. Обычная разнообразная пища с большим употреблением свежих овощей и фруктов. Рекомендуются продукты моря: устрицы, креветки, лангусты, съедобные ракушки и т. п. Во время еды стремиться избегать каких-либо разговоров, особенно связанных с делами. Употребление спиртного сократить до минимума. По возможности исключить прием джина и перно». Подобные рекомендации при умственном переутомлении — обычное дело. Но состояние Хемингуэя не имело ничего общего с умственным переутомлением — он и так уже четыре года не работал.

Больной отчасти последовал необременительным советам доктора: ходил на пляж, стрелял по голубям, посещал петушиные бои, совершил небольшую прогулку на яхте, играл в теннис. Но уговорить его «пить поменьше», по признанию Эрреры, не получалось: доктор серчал, они ссорились, потом пациент приносил извинения, а добрый доктор соглашался его простить. Мэри приехала 2 мая. Увиденное ее не обрадовало: муж жаловался на потерю слуха и провалы в памяти, был раздражителен, дом и сад запущены, повсюду кошачья шерсть и запах. Но Мэри приняла решение терпеть все и, в отличие от Марты, добивалась своего не в открытой конфронтации, а потихоньку.

«хотела стать Софьей Андреевной Толстой», а некоторые «мэриненавистники» утверждают, что она вышла за Хемингуэя лишь потому, что рассчитывала быть его вдовой. Эти утверждения основаны на том, как она вела себя с мужем в его последние годы. Но пока она была безупречна. Обихаживала мужа, поощряла заниматься рыбалкой и сама проявила интерес к ней, училась управлять яхтой, приструнила прислугу, нашла общий язык с кошками и визитерами (Эррера: «Марта относилась к нам снисходительно. Многих его друзей она категорически не принимала. Мэри же отличалась добротой и сдержанностью»), даже петушиные бои полюбила и не требовала, чтобы муж не пил, предпочитая разделять с ним бутылку.

В 1956 году Хемингуэй говорил: «Мэри чудесная жена, она сделана из крепкого, надежного материала. Кроме того, что она чудесная жена, она еще и очаровательная женщина, на нее всегда приятно смотреть. Вдобавок она великолепная пловчиха, хорошая рыбачка, превосходный стрелок, незаурядная повариха, хорошо разбирается в винах и любит заниматься астрономией, что не мешает ей заниматься садоводством. Кроме астрономии, она изучает искусство, политическую экономию, язык суахили, французский и итальянский языки. <…> Когда ее нет, наша Финка пуста, как бутылка, из которой выцедили все до капли и забыли выбросить, и я живу в нашем доме словно в вакууме, одинокий, как лампочка в радиоприемнике, в котором истощились все батареи, а ток подключить некуда…»

Папорову, будто бы Хемингуэй сказал: «Настоящий брак возможен только при условии, что муж — самец, производитель. А жена — так себе, влюблена в него и ни у кого не вызывает интереса» и «упорно твердил, что удачный брак — когда муж во всем превосходит жену». Штетмайер: «Женщины в жизни Хемингуэя… играли гораздо большую роль, чем можно себе представить. <…> Начиная с матери, каждая из его жен и многие из тех, кого он встречал на пути, оставляли по себе след, активно влияя на его жизнь, на его труд. Эрнест понимал это, но — таков уж был он — тщательно скрывал — и порою от самого себя — за фасадом мужского бахвальства, напускного „мачизма“, как говорят мексиканцы. После Полины и особенно провала, краха, значительной силы психологического удара, нанесенного ему Мартой, с которой он уже, по всей вероятности, не мог быть полноценным мужчиной, Хемингуэй не функционирует должным образом. Его сверхэстетическая натура становится крайне уязвимой». Но в первое время после приезда Мэри все было хорошо: муж пил меньше, подтянулся, по словам Роберто Эрреры, «посветлел и помолодел».

Мэри станет официальной вдовой Хемингуэя. В книге «Как это было» она расскажет о прожитых с ним годах — приглажен-но и слащаво. По ее словам, муж сразу продекларировал принципы брака (a la Лев Толстой): нужно быть внимательными друг к другу, сражаться за то, что считают справедливым, вырастить хороших детей, которые будут следовать их примеру, стараться сделать мир лучше и т. д. Жизнь в Финке она также описала идиллически, но в общем верно: «На Кубе с ним приходило повидаться много людей, иногда слишком много, и все в одно и то же время, и тогда он жаловался, что ему мешают работать. Бывало, что он жаловался, что приходится встречаться с разными идиотами. Но чаще он бывал рад гостям. Ведь он был очень общительным. Он любил, чтобы вокруг вертелись люди. Часто он собирал своих друзей и вел их с собой в бар „Флоридита“, где любил посидеть с ними за стаканом вина и от души посмеяться». В интервью рассказывала, что муж если не писал, то ловил рыбу или плавал в бассейне, после ужина читал — по пять-шесть книг на разных языках одновременно. Читал он действительно очень много вне зависимости от здоровья (за исключением самых последних лет), Фуэнтес провел исследование в его библиотеке: поля книг испещрены заметками, внимательный читатель хвалил и критиковал коллег, полемизировал с ними.

Мэри сказала, что муж чаще работал, чем не работал: в иные периоды так и было, но не в 1945 году. Единственные его тексты за весну — лето — очерки в гаванской прессе о боксере Мустельере. Переписывался с Лэнхемом, которого произвели в бригадные генералы, — тон был бодрый; Бартону написал о своих подвигах в Рамбуйе, тот ответил, что будет ходатайствовать о награждении его «Бронзовой звездой». Джон, освобожденный из плена (о его местонахождении было известно с мая), в июне прилетел в Гавану, на каникулы приехали младшие братья. Опять инциденты с Грегори — пропало белье Мэри, та уволила горничную, а вещи отыскались в комнате пасынка. Как вообще сыновья отнеслись к новой мачехе? Выносить сор из избы в этой семье не принято, но кое-что стало известно из опубликованной в 2007 году в газете «Нотисиас де Куба» беседы Валери Хемингуэй (последним секретарем писателя и вдовой одного из его сыновей) с кубинским хемингуэеведом Глэдис Родригес Ферреро, работавшей в течение семнадцати лет директором дома-музея в «Ла Вихии».

«Глэдис: Когда я встретила Бамби в 1983-м, в одной из наших бесед он сказал мне, что ненавидел Мэри.

Глэдис: И когда Грегори был здесь в 1995-м, он сказал мне, что он ненавидел Мэри, выразившись весьма ясно: „Пожалуйста, не произносите при мне ее имя“.

Валери: Да, верно. В Бостоне, на международном собрании в честь столетия со дня рождения Хемингуэя, в библиотеке Джона Кеннеди, я спросила Патрика — мне хотелось знать, что он о ней думает. Он ответил: „Пожалуйста, не будем говорить об этом“. Они все трое любили Марту. И не потому, что она была женой их отца, она была для них чем-то большим».

Мэри меж тем ожидала развода, которого не одобряли ее родители, принадлежавшие к секте «Церковь христианской науки Мэри Б. Эдди»; отец, Томас Уэлш, присылал будущему зятю религиозные брошюры, тот отвечал кротко: «Во время Первой мировой войны после ранения я был по-настоящему напуган и под конец стал очень набожным. Страх перед смертью. Надежда спасти собственную душу или уцелеть с помощью молитв о защите, обращенных к Деве Марии и прочим святым чуть ли не с неистовством первобытного человека. Во время войны в Испании мне казалось слишком эгоистичным молиться за себя, когда вокруг тебя непосредственно поддерживаемые церковью люди творили такие ужасные вещи по отношению к народу. Правда, порой мне недоставало духовного утешения, как привыкшему выпивать человеку не хватает глотка спиртного, когда он продрог и промок. Во время этой войны я не молился ни разу. Хотя попадал в разные переделки. Думал, что, потеряв всякое право на покровительство, просить о нем, несмотря на страх, было бы нечестно…»

— Мэри нужно было снова ехать к ним. 20 июня Хемингуэй повез ее на аэродром, хотя ему не рекомендовали управлять автомобилем, врезался в дерево, разбил лоб о ветровое стекло, сломал несколько ребер и повредил ногу. У Мэри была рассечена щека — по ее воспоминаниям, муж, несмотря на собственные ранения, отнес ее на руках в медпункт и умолял пластического хирурга «спасти ее лицо». Письмо Перкинсу от 23 июля: «На этот раз голова не очень пострадала — рана на лбу довольно глубокая, но трещины в черепе или сотрясения мозга не было. Сильно ударил левое колено, и оно до сих пор беспокоит — плохо сгибается. Грудная клетка уже в порядке… Был первый дождливый день после восьми месяцев засухи, и дорога на холме, по которой возят глину, была такой скользкой, словно ее натерли мылом. Не повезло. Чтобы замять шумиху, я велел прислуге сказать газетчикам, что ничего серьезного не произошло и что я уехал на рыбалку. Но вообще-то мне досталось. Рана на голове от зеркала заднего вида… Рулевую колонку я погнул грудью… Четвертая авария за год. К счастью, в печать просочилось сообщение только о двух из них.

Бамби был здесь, но уже уехал. Славный мальчик. В плену он похудел, но уже немного отошел. Однажды он бежал из лагеря. <…> После первой выброски он провел в тылу у немцев шесть недель — организовывал сопротивление. (Неизвестно, чьи это выдумки — Джона или Эрнеста. — М. Ч.) <…> Прошлый год был очень тяжелым. Все, чему научился, досталось мне нелегко и, честно говоря, Макс, это далеко не то, что прописал бы доктор хорошему писателю 45 (46. — М. Ч.) лет, имеющему дело с таким деликатным инструментом, как голова… Но за прошедший год я узнал много больше, чем за все предшествовавшие годы, и надеюсь со временем написать об этом что-нибудь приличное. Я буду очень стараться».

Он старался — за лето давление снизилось, прекратились провалы в памяти, ограничивал себя в спиртном, пробовал работать, но не смог. Мэри в конце августа уехала в Чикаго и застряла там надолго. Сентябрь без нее прошел скверно, Хемингуэй оживился лишь 22-го, когда приехал погостить Лэнхем с женой. Водил гостей на бокс, хай-алай, петушиные бои, катал на яхте. Лэнхем вспоминал, что вели много серьезных разговоров, в частности о бомбардировке Хиросимы: Хемингуэй высказывал опасения, что Штаты превращаются в «международного палача», ругал покойного Рузвельта, хвалил Советский Союз. Гости его взглядов не разделяли, а миссис Лэнхем обозвала «Чемберленом», имея в виду то, что он так же благодушен к врагу (СССР), как Чемберлен перед войной — к Германии. Жена Лэнхема была похожа на Мэри Уэлш и звали ее тоже Мэри, Хемингуэй к ней привязался, но без взаимности, и, возможно, антипатия, которую она испытывала, повлияла и на чувства ее мужа. По словам Лэнхема, Хемингуэй постоянно говорил о своем детстве, поносил мать, которая «погубила» его отца и пыталась сделать то же с ним, непристойно отзывался о Полине и Марте. Миссис Лэнхем сочла его законченным женоненавистником, сказав мужу, что, видно, Грейс и Марта «взяли верх над Хемингуэем и он им этого простить не мог».

Гости пробыли всего две недели, так как Лэнхем получил назначение на пост начальника отдела информации и образования в военном министерстве. Хемингуэй не выносил психоанализа, но Лэнхемы невольно сыграли роль психоаналитиков: он выговорился, и на душе полегчало. Охлаждения со стороны Лэнхемов он не заметил, после их отъезда был в неплохом настроении, много гулял, плавал, вот только работать не мог. За осень написал лишь предисловие к антологии «Сокровища свободного мира»: «В мирное время обязанность человечества заключается в том, чтобы найти возможность для всех людей жить на земле вместе». Там же высказался об атомной бомбе: «Сейчас мы — самая сильная держава в мире. Важно, чтобы мы не стали самой ненавидимой…» Крохотный текст потребовал таких усилий, что вернувшаяся в октябре Мэри застала его опять в глубоком унынии. Примерно в тот период у него стал развиваться страх, который не отпустит до конца жизни — остаться без средств. Ругал Рузвельта, который «украл» его заработок, говорил, что скоро не сможет содержать усадьбу. В ноябре деньги появились: «Парамаунт» купила права на экранизацию «Фрэнсиса Макомбера», а «Юниверсал» — «Убийц». А в 1947-м продюсер Марк Хеллинджер и адвокат Морис Спейсер составили контракт, предусматривавший постоянный доход от Голливуда. Но он все равно беспокоился.

— новое огорчение: Жан Декан был арестован по обвинению в коллаборационизме. Во Франции все обвиняли друг друга в сотрудничестве с немцами, разобраться, кто им служил, а кто с ними воевал, было подчас невозможно, тем более что один и тот же человек мог в разные периоды делать то и другое. Как сообщает Бейкер, Хемингуэй отправил французскому правительству письмо, подтверждающее участие Декана в освобождении Парижа, и просил Лэнхема сделать то же самое. Как отнеслись к этому во Франции, не удается установить: Декан, во всяком случае, оправдан не был. Интересно, вспомнил ли Хемингуэй о том, как тщетно хлопотал за друга Дос Пассос в Испании.

* * *

«Кольерс» на Яве, опубликовала несколько романов, в 1949-м усыновила сироту, жила в Мексике, в 1954-м вышла замуж за коллегу, в 1963-м развелась, 13 лет провела в Кении. Она освещала в прессе вьетнамские войны, арабо-израильский конфликт, перевороты в Центральной Америке, приезжала в СССР; в 81 год она писала об американском вторжении в Панаму. Узнав, что неизлечимо больна, отравилась снотворным в Лондоне в 1998 году. Из романа «За рекой, в тени деревьев»:

«— Она была женщина честолюбивая, а я слишком часто бывал в отъезде.

— Ты хочешь сказать, что она ушла от тебя из честолюбия, а тебя никогда не бывало дома из-за твоего ремесла?

— Вот именно, — сказал полковник, вспоминая прошлое почти без горечи. — Честолюбия у нее было больше, чем у Наполеона, а таланта — как у первого зубрилы в школе.<…>

— Как ты мог жениться на журналистке и позволить ей этим заниматься?

— Я же говорил, что у меня в жизни бывали ошибки, — сказал полковник».

Четвертая и последняя свадьба (гражданская церемония) состоялась 14 марта 1946 года в Гаване. Вечеринка, на которой присутствовали дети и десяток кубинских друзей, едва не закончилась разрывом — молодая жена уже упаковала чемоданы. Но мужу женитьба пошла на пользу: он наконец смог усадить себя за работу. Какую именно — точно не установлено. Он называл ее книгой о войне. Это могли быть фрагменты того, что потом превратится в романы «Острова в океане», «Эдем» и «За рекой, в тени деревьев»: два первых не будут закончены и увидят свет лишь после смерти автора, который до конца не был уверен, что скомпоновал их как должно. Большинство биографов, ссылаясь на Бейкера, успевшего лично пообщаться с Хемингуэем, уверены, что весной 1946 года он писал «Эдем», однако Роз Мэри Бервелл доказывает, что работа над «Эдемом» была начата только в 1948 году, а Рейнольдс — что в 1952-м; кроме того, этот роман — не о войне. В 1946-м Хемингуэй говорил, что пишет-пишет и все еще не «добрался до войны», так что речь могла идти об «Островах», где войне посвящена самая последняя часть, или о «За рекой». Но все это лишь предположительно. Писатель может делать наброски к одному роману, а потом передумать и включить их в другой.

и получившем прекрасную прессу романе об обороне Сталинграда «Дни и ночи». Хемингуэй узнал о визите русских от знакомого, Томаса Шевлина, и 16 мая отправил Эренбургу и Симонову письма с приглашением в гости: «Я сейчас нахожусь на середине романа и буду счастлив отложить работу на пару дней, чтобы съездить с Вами половить рыбу в Гольфстриме…» Симонов отвечал из Нью-Йорка 20 июня: «Я был очень счастлив получить Ваше письмо.

Я долго не отвечал, потому что все надеялся, что смогу поехать на Кубу. Но только сегодня узнал, что это невозможно». (Хемингуэй не понимал, что советский писатель не может ездить куда ему вздумается; делегацию отправили в Канаду.) Симонов писал, как восхищен книгами коллеги: «Прощай, оружие!» — «не просто книга, а моя жизнь, или, точнее, часть моей жизни», «Белые слоны» вдохновляли на стихи. «Одним словом, мне кажется, что после войны я не только ценю Вас, но и понимаю. Возможно, это звучит слишком самонадеянно, но тем не менее мне так кажется, и я решил писать только правду, потому что иначе бы не имело бы смысла писать. Если Вы верите мне, то понимаете, что я чувствую и почему мне так хотелось увидеть Вас. Мне это нужно не потому, что это интересно, а потому, что необходимо. Вы меня понимаете? Я надеюсь через некоторое время, возможно, через год, снова приехать в Америку…»

Симонов также просил высказаться о «Днях и ночах». Хемингуэй ответил 26 июня: «Огромная радость — получить Ваше письмо и ощущать тесную связь как с братом и хорошим писателем. Но как же жаль, что Вы не приедете! Мы бы чудесно провели время в море и в моем доме. Вашу книгу получил вчера днем. Сегодня читал, и когда закончу, напишу Вам в Москву. Судя по первым 48 страницам, я получу большое удовольствие. Буду счастлив написать об этом. Я давно должен был прочесть ее. Но я только что вернулся с войны и не мог ничего читать о ней. Даже самое лучшее. Я уверен, Вы меня поймете. После моей первой войны я почти 9 лет не мог о ней писать. После войны в Испании я вынужден был писать о ней сразу, потому что знал, что вот-вот начнется новая война и у меня нет времени. <…> В эту войну у меня сильно пострадала голова (три раза), и меня мучили головные боли. Но в конце концов я снова взялся за перо, и дело пошло, но и после 800 страниц рукописи романа я все еще не добрался до войны. Но если со мной ничего не случится, роман охватит и войну. Надеюсь, он мне удастся… я пишу с таким усердием и почти без перерыва, что недели, месяцы проносятся так быстро, что не успеешь оглянуться, как умрешь. <…>

по-русски я знаю лишь четыре слова: „да“, „нет“, „говно“ и „нельзя“, во-вторых, потому, что я считал, что буду полезнее в уничтожении „кочерыжек“ (так мы прозвали немцев) на другой работе. Два года я провел в море на тяжелых заданиях. Потом я уехал в Англию, оттуда вылетел в Нормандию на самолете королевских ВВС, был свидетелем высадки в Нормандии, а после этого до конца войны оставался в 4-й пехотной дивизии. В королевских ВВС провел время хорошо, но бесполезно. А в 4-й дивизии и в 22-м полку старался быть полезным, потому что знаю французский язык и страну, что позволило мне работать связным между нашими передовыми частями и отрядами маки. (Тут следует длинный рассказ о подлеце Мальро. — М. Ч.) <…>

меня. Мир наконец дошел до того, что писатели могут понять друг друга. Вокруг много говна (боюсь допустить ошибку в этом слове), но по-прежнему есть немало хороших и умных людей, и если мы поймем друг друга, то не позволим, вопреки всем козням Черчиллей, развязать войну. Простите, что говорю о политике. Я знаю, что когда я начинаю говорить о политике, Вы можете счесть меня дураком. Но я знаю, что ничто не может помешать дружбе между нашими странами, и эта дружба может быть столь же тесной, как у нас с Канадой, а если не будет, то этому не найти потом ни экономического, ни морального оправдания. Так или иначе, берегите себя и пишите. Я знаю, как нас всех затягивает журналистика. Но помните, что это грех против Святого Духа, если не пишешь так, как должно, и это не принесет пользы…»

Под конец Хемингуэй передавал привет Кашкину и спрашивал, переведен ли на русский язык «Колокол». Симонов ответил из Бостона: хотя «Колокол» не издается в СССР, он лично дважды видел рукописные переводы и это одна «из трех-четырех книг», которые ему по-настоящему нравятся, рассказывал о Кашкине, выражал надежду на встречу. Но она так и не состоялась.

Симонова принято называть «советским Хемингуэем» и считать, что он Хемингуэю подражал, но недотянул до образца. В молодости — да, но если сравнить позднего Симонова, автора «Живых и мертвых», с поздним Хемингуэем, да хотя бы с «Колоколом», то это еще вопрос, кто до кого недотянул. У Симонова люди воюют — как живут («война — это очень ускоренная жизнь»), у Хемингуэя живут — как воюют; у Симонова — строят, окапываются, устраиваются, у Хемингуэя — взрывают, разрушают, совершают подвиги. У Симонова герой спасает ребенка, у Хемингуэя — убивает друга, и об убитом Кашкине ему нечего вспомнить, кроме того, что от того «пахло страхом» и хорошо, что он его убил! Попробуем перечесть «Живых и мертвых» и «Колокол» параллельно и ощутим, что они находятся на разных берегах, один из которых называется жизнь, а другой — Голливуд…

* * *

В июне Мэри сообщила о беременности; надеялись на рождение дочери. Провести осень решили в Кетчуме, где уже жили Патрик и Грегори. 19 августа, когда проезжали город Каспер, жене стало плохо: беременность оказалась внематочной. В больнице не оказалось главного хирурга (он был на рыбалке), молодой врач сказал, что возможен летальный исход. По настоянию мужа (Папоров: «Эрнест схватил лежавший на столе ланцет, приставил его к горлу медика…») сделали переливание крови, дождались нормального врача, женщину спасли, но последняя надежда иметь дочку умерла. Муж неотлучно провел в больнице неделю, как всегда при серьезных событиях, пил мало, вел себя умно, мужественно и деловито; Мэри справедливо сказала, что он — «человек, которого хорошо иметь рядом во время несчастья». Вызвал сыновей, те приехали, вся семья оставалась в Каспере до выписки Мэри. 13 сентября, проводив Грегори в школу (Патрик из-за болезни пропускал семестр), отправились в Кетчум и пробыли там два месяца (жили на сей раз не в отеле «Сан-Вэлли», а в кетчумской гостинице). Приезжал Джон, был Гари Купер с женой, гостил также восторгавшийся Хемингуэем молодой сценарист Питер Виртел, который в войну служил моряком, а потом агентом УСС: кажется, Папа должен такого юношу обожать, но, по рассказам Виртела, его кумир относился к нему насмешливо, зато «взял в дочки» его юную жену Джиги. Состоялась премьера фильма по «Убийцам» с Бертом Ланкастером, автору понравилось. Вообще он был спокоен, приступы раздражительности утихли. Если только все обитатели и гости Кетчума не сговорились лгать, на Хемингуэя тамошняя атмосфера действовала благотворно, чего не скажешь о гаванской: то ли соблазнов меньше, то ли круг общения более подходящий.

встречались с Лэнхемами, с Уинстоном Гестом, вместе охотились в частном имении общих знакомых, Гарднеров. Охота не удалась, Хемингуэй много пил и с людьми вел себя грубо, дружба с Лэнхемом угасала; тот вспоминал, что на фронте его друг был подтянут, здесь ходил в грязной одежде «под индейца», неприятно «опрощался», отказывался принимать ванну. Мэри не обращала на это внимания, Лэнхем якобы заставил друга побриться, надеть галстук и привести себя в божеский вид. По окончании охоты Хемингуэй ходил в редакцию «Дейли уоркер» бить Майка Голда, но не застал. Под Рождество вернулись домой. Там ему стало хуже.

Роберто Эррера о первых месяцах 1947 года: «Папа часами простаивал у пишущей машинки. Мы сидели на веранде и не слышали ее стука. Потом он отходил, брал чистый лист бумаги и карандаш, садился за стол, подолгу теребил правое ухо, ворошил своей огромной пятерней короткие волосы. Лежа на кровати, до обеда перелистывал старые европейские и американские журналы». Менокаль и Вильяреаль свидетельствуют, что хозяин «Ла Вихии» был «сам не свой», жаловался, что не идет роман (какой? Одним говорил, что о войне, другим — о «садах», имея в виду, вероятно, «Сады Эдема»), срывался, доктор Эррера заговорил о Марте — ответил бешеными ругательствами; с Мэри, по словам Вильяреаля, скандалили ежедневно. А в апреле случилось очередное несчастье.

Младшие сыновья прибыли на весенние каникулы, через неделю Грегори уехал в школу, а Патрик остался готовиться к экзаменам в Гарвард. 12-го он в Гаване сдавал экзамен, провалился, но был в нормальном настроении, а утром 14-го впал в беспричинное буйство, была высокая температура, головные боли. Мальчика насильно уложили в постель, около него дежурили братья Эррера, Вильяреаль, Хуан Дунабейтиа, отец в отчаянии телеграфировал Полине (Мэри срочно вызвали в Чикаго — у ее отца был рак). Выяснилось, что неделю назад, когда оба сына гостили у матери, они попали в автомобильную аварию (за рулем был Грегори, хотя по возрасту не имел прав) и Патрик ударился головой. Полина приехала, не ссорились, горе сблизило. Патрик отказывался есть, не узнавал окружающих. Пригласили на консилиум трех местных врачей, один из них, Лавальета, сказал, что мальчик умрет.

«Конец твоего мира приходит не так, как на великом произведении искусства, описанном мистером Бобби. Его приносит с собой местный паренек — рассыльный из почтового отделения, который вручает тебе радиограмму и говорит:

— Распишитесь, пожалуйста, вот здесь, на отрывном корешке. Мы очень сожалеем, мистер Том.

— Мне чаевых не надо, мистер Том, — сказал он и ушел.

Он прочитал телеграмму. Потом положил ее в карман, вышел на веранду и сел в кресло. Он вынул телеграмму и прочитал ее еще раз.

<…>

Эдди сел рядом с ним и сказал:

— Мать твою. Как такое могло случиться, Том?

— Не знаю, — сказал Томас Хадсон. — Наверно, они на что-нибудь налетели или их кто-нибудь ударил.

— Уж наверно, не Дэви вел машину.

— Наверно, не Дэви. Но теперь это уже не имеет значения.

Томас Хадсон смотрел на плоскую синеву моря и на густо синеющий Гольфстрим. Солнце стояло низко и скоро должно было зайти за облака. <…>

— Как-нибудь справитесь, — сказал Эдди.

— Конечно. А когда я не справлялся?

— Ах, мать твою! — сказал Эдди. — И какого хрена нашего Дэви убило?

— Не надо, Эдди, — сказал Томас Хадсон. — Этого нам не дано знать.

— Да пропади все пропадом! — сказал Эдди и сдвинул шляпу на затылок.

— Как сумеем, так и сыграем, — сказал Томас Хадсон».

Читать этот «мужественный» фрагмент «Островов» неприятно — все-таки речь идет о смерти близких героя, а не щенков, — но Хадсон, герой, лишь притворяется, что не чувствует боли: «Он думал, что на пароходе сумеет прийти к какому-то соглашению со своим горем, еще не зная, что горю никакие соглашения не помогут. Излечить его может только смерть, а все другое лишь притупляет и обезболивает. Говорят, будто излечивает его и время. Но если излечение приносит тебе нечто иное, чем твоя смерть, тогда горе твое, скорее всего, не настоящее».

Патрик не умер, но его состояние ухудшалось. Определили «буйное помешательство», хотели везти в больницу, отец не позволил, стали лечить дома, но лечение, как и диагноз, было неквалифицированным. По рассказам очевидцев, Хемингуэй подтянулся, мало пил, вел дневник о болезни сына (этот дневник не обнаружен), все время проводил рядом с комнатой Патрика. 18 мая вернулась Мэри и, к изумлению мужа, подружилась с Полиной. 1 июня Патрик начал есть — отец на радостях зачем-то выкрасил волосы в рыжий цвет. Дышать в доме стало полегче. Но к сыну отец не входил: как утверждают домашние, Патрик отказывался его видеть. Эррера говорил, что Патрику стало плохо не потому, что он ушиб голову, а «после бурной стычки с отцом». Шофер Лопес косвенно подтверждает эту версию: Патрик «не стеснялся говорить об отце то, что думал». Грегори: «Мой брат Патрик, чудесный ребенок, из которого действительно могло что-то выйти, был абсолютно разрушен моим отцом, не позволившим ему ничего добиться».

Полина несколько раз приезжала и уезжала, появлялись гости. Приехал Грегори, отец обвинил его в болезни брата, потом помирились. Был Лестер — ссора и полный разрыв. Вильяреаль: «Младший брат был совсем не похож на Папу. Ему легко жилось, всегда везло. Он прожигал жизнь, не хотел работать, постоянно что-нибудь клянчил. Мне кажется, стал поучать Папу, как надо жить. Я видел, как Папа его ударил». Потом пошли хорошие гости — Джордж Браун из Нью-Йорка, Тейлор Уильямс из Сан-Вэлли. «Подвешенное» состояние длилось все лето; Патрика не лечили, только стерегли.

«разборки» с Фолкнером. Заочные отношения между коллегами складывались неоднозначно. Фолкнер называл Хемингуэя своим любимым американским автором, тот также много раз отзывался о коллеге восторженно и, если верить Сартру, ставил его выше себя, однако в «Смерти после полудня» писал о нем пренебрежительно. Знакомым говорил, что талант Фолкнера огромен («мне бы такой»), но недисциплинирован, его надо «подсушить», взять в рамки. В апреле 1947-го Фолкнер, читая лекцию студенческому кружку в университете Миссисипи, поставил Хемингуэя в ряду современных американских писателей лишь на четвертое место после Дос Пассоса, Эрскина Колдуэлла и Томаса Вулфа; его слова просочились в нью-йоркские газеты.

при всем уважении к их моральным качествам, мог только американец. Но Хемингуэй обиделся не за четвертое место. Фолкнер на лекции сказал, что у него «недостает смелости, он никогда не поднимался выше деталей, никогда не использовал слова, которые читателю пришлось бы искать в словарях». Нечто похожее написал Солженицын в «Заметках между делом»: «Непонятно, почему писатель должен (как это в хемингуэевском методе) ограничивать себя только тем, что видит и слышит посторонний наблюдатель, то есть отказаться от духовного зрения, от прямого (не подтвержденного органами чувств) заглядывания в душевный мир и мысли персонажей (у Хемингуэя это разрешается, но почему-то только по отношению к главному). Ведь, берясь за перо, писатель уже объявил себя судьей внутреннего мира. Зачем же ему отказываться от духовного зрения? Без него никто не дал (и не даст) подводной части, девяти десятых айсберга».

Фолкнер сказал, что ему «не хватает смелости» — значит, назвал трусом. Трусы — это те, которые не воевали. Хемингуэй написал Бартону письмо с просьбой подтвердить, что он смелый мужчина и воевал. Генерал, надо думать, удивился, но подтвердил, заявив публично, что корреспондент Хемингуэй бывал на фронте и вел себя мужественно. Фолкнер прислал объяснения: он имел в виду не воинскую смелость, а литературную, Хемингуэй их принял и в 1950-м, когда коллега получил Нобелевскую, поздравил одним из первых, но не успокоился: отныне Фолкнер и нанесенные им оскорбления станут занимать в его мыслях значительное место.

Его раздражало всё. 13 июня в американском посольстве в Гаване ему вручили «Бронзовую звезду» с формулировкой «за деятельность в качестве военного корреспондента с 20 июля по 1 сентября и с 6 ноября по 6 декабря во Франции и Германии». Речь произнес военный атташе полковник Гленн: «Посредством своего художественного таланта м-р Хемингуэй подарил читателям яркую картину солдатских трудностей и побед». Хемингуэй, по словам Эрреры и Вильяреаля, ожидал, что награждать его будут за «Френдлесс», был оскорблен и медаль выкинул. 17 июля умер Макс Перкинс, «самый лучший и верный друг и мудрейший советчик», как назвал его Хемингуэй в письме Скрибнеру, один из немногих, с кем он ни разу не поссорился.

диету, сделал попытку не «ограничить», а запретить спиртное, но она не удалась. Обстановка в доме стала невыносимой. Лишь в конце августа додумались пригласить к Патрику психиатра, доктора Штетмайера. «Меня пригласили к больному юноше, а его отец принялся угощать коктейлями и пространно рассказывать предысторию болезни. Чем больше он говорил, тем меньше я верил тому, что слышал». Психиатр диагностировал кататонический ступор. Прописал ЭСТ (электросудорожную терапию, или электрошок), которую большинство людей сейчас считают издевательством, но тогда она была в моде и некоторые заболевания действительно излечивала. Патрик после первого же сеанса пошел на поправку.

Штетмайер утверждает: едва он сказал больному, что прислан матерью, а не отцом, и обещал, что отец к нему не войдет, тот успокоился. Со слов Патрика врач составил подлинную «историю болезни»: юноша переживал развод родителей, не любил Марту, а Мэри еще пуще. «Любовь и жалость к отцу внезапно переросли в невообразимой силы протест. Патрик стал перечить отцу, где мог, издеваться над ним». В роковой день были гости, пили, Хемингуэй произнес тост за себя как «лучшего писателя», а сын заявил, что отец «старый никчемный пьяница и дерьмо». Случился скандал, который и спровоцировал приступ. Из воспоминаний Штетмайера и домашних неясно, решился ли кто-то высказать эту версию хозяину «Ла Вихии». Патрик получил еще несколько сеансов ЭСТ, его состояние значительно улучшилось, с отцом он более-менее примирился, но страдал от депрессии еще много лет. (Профессии он так и не получит, уедет в Африку, станет сперва охотником, а потом смотрителем заповедника и защитником животных, будет дважды женат и оба раза благополучно.) Убедившись, что жизнь сына вне опасности, отец решил уехать в Кетчум, чтобы поработать в спокойной обстановке. Правда, существует легенда, запущенная Эррерой и повторенная не только Папоровым и Сирулесом, но и некоторыми американскими авторами, что уехал он не по своей воле, а был вынужден, чтобы его не арестовали за участие в финансировании военного рейда с Кубы в Доминиканскую Республику для свержения тамошнего диктатора Трухильо (в мероприятии принимал участие и Фидель Кастро). Бред или не бред?

де Сан-Мартин) попустительствовали заговору, общественные деятели его финансировали, высокопоставленные чиновники принимали прямое участие, в частности — министр образования Хосе Мануэль Алеман и его подчиненный, министр спорта Маноло Кастро (не родня Фиделю), который дружил с Хемингуэем и приглашал его в качестве рефери на боксерские поединки. Кастро предоставил Дворец спорта для хранения боеприпасов, закупал оружие в США. Руководил вторжением другой знакомый Хемингуэя, Роландо Масферрер. Участвовали и американские летчики на американских самолетах, с попустительства правительства США (кровавый сумасброд Трухильо у всех сидел в печенках). Войско готовилось на острове Кайо-Конфитес. Об этом болтала вся Гавана (журналисты в открытую призывали свергнуть Трухильо), так что и Хемингуэй мог знать, хотя бы от Маноло Кастро, и дать какую-то сумму.

Мероприятие, запланированное на 21 сентября, провалилось — отчасти из-за недостатка секретности, отчасти из-за того, что США побоялись себя скомпрометировать, отчасти из-за правительственного кризиса, разразившегося на Кубе 15 сентября. В последующие дни многие участники заговора были арестованы, но ненадолго, и репрессий против них не было. Эррера утверждает, что Хемингуэй, узнав о провале заговора, испугался и в тот же день улетел в США, причем бежал за самолетом по полю, едва успел вскочить на подножку трапа и т. д. В это можно бы поверить, если бы не слова незаинтересованных свидетелей, которые показали, что к 15 сентября Хемингуэя уже не было в Гаване. Шофер Отто Брюс увез его из Гаваны 12-го, на следующий день или через день его встретил в городке Сент-Августин близ Ки-Уэста Нортон Баскин, муж Марджори Роулингс, а 20-го он был уже в Кетчуме. Эррера потом разъяснил глупенькому Хемингуэю, что не надо было давать деньги на авантюру, ненужную кубинскому народу (в социалистической Кубе заговор осуждался, ибо его участники, в особенности Масферрер, позднее стали врагами Фиделя Кастро), а тот благодарил доктора за науку. Кто хочет верить Эррере, пусть верит, ведь доказать, что он лжет, так же невозможно, как доказать, что Хемингуэй никогда не душил и не резал людей.

«Ла Вихии»: Полина ухаживала за Патриком, Мэри занималась строительством. По словам Эрреры, приходила полиция, делали обыск и арестовали Мэри. (А Хемингуэй удрал и бросил беззащитных женщин…) Ни Мэри, ни биографы, общавшиеся с нею, этого не подтверждают. Американец Стюарт Макивер выдвигает версию, что полиция приходила, но по ошибке: Хемингуэя спутали с другим американцем, жившим по соседству и принимавшим участие в заговоре — Макэвоем, редактором кубинского отделения «Ридерс дайджест».

Хемингуэй с Брюсом совершили путешествие через всю страну: по воспоминаниям шофера, пассажир был трезв, в отличном настроении, рассказывал о детстве, говорили о природе, всюду встречали знакомых. Баскину Хемингуэй так объяснил «побег» из Гаваны: «Кто, черт побери, мог бы работать в такой обстановке?» Он жаловался, что в доме торчат сразу две жены, а он очень вымотан и мечтает пожить в тишине. Заезжали в Оксфорд (штат Миссисипи), чтобы встретиться с Фолкнером, но не застали его. Далее — в Мичиган, где жила сестра Мадлен с мужем и детьми; там пробыли два дня и двинулись в Кетчум, где уже ждало письмо от Мэри с отчетом о ходе строительства (и никакого упоминания об аресте).

Постройку, которой занималась Мэри, обычно называют «Башней», но по назначению это был «Кошкин дом». К котам она относилась хорошо, но терпеть их (40 особей в 1947 году) в комнатах не желала и еще летом предложила сделать постройку, в которой коты бы жили, а муж работал. Задача непростая, Папа беспокоился, из Кетчума писал жене: «Нужен хороший маленький дом для кисок, чтобы его было легко чистить, с удобными полками для сна, со специальным местом для беременных и кормящих кошек… Домик должен быть очень близко к дому, чтобы киски не чувствовали себя сосланными в Сибирь или брошенными, чтоб из дома можно было видеть, хорошо ли о них заботятся, счастливы ли они… Там должны быть большие когтеточки, покрытые коврами, корзины с кошачьей мятой, шары для пинг-понга. Можно даже пожертвовать первый том Шекспира, чтобы Одинокий его догрыз, раз уж он начал это делать. Несправедливо держать кисок, не ухаживая за ними должным образом, и расценивать их природные инстинкты как прегрешения». Он также поставил условие: Бойз останется в большом доме и будет спать в постели друга.

«Кошкин дом» подрядчик Эдуардо Риверо, регулярно посылавший в Кетчум его снимки. Это была четырехъярусная башня: в подвальном этаже мастерская и сарай, первый этаж для кошек, второй для кладовых, наверху — рабочий кабинет. В начале ноября строительство было в основном завершено, и Мэри приехала к мужу. На сей раз он сумел выдержать диету, к концу года похудел на 28 фунтов, давление снизилось до 150 на 105. Остались только депрессия и раздражительность. Мэри с Патриком и Джоном ездила на День благодарения к Полине в Калифорнию — муж был в гневе, дружба жен его раздражала — ему, как герою Пруста, все женские дружбы казались подозрительными. Отвлекли и развлекли его биографы, которые с 1947 года начали вламываться в его жизнь.

«Нью-Йоркер» и получившая задание написать очерк о матадоре Франклине. Возможно, это было уловкой, чтобы выйти на Хемингуэя, которому Росс позвонила и пожаловалась, что она в бое быков ничего не смыслит. Во всякой девушке он заранее готов быть видеть дочку, пригласил Росс, 24 декабря встретились. О Франклине она написала, по мнению Хемингуэя, ужасно, на роль «дочки» тоже не подошла, тем не менее они переписывались и перезванивались два года. Росс собирала материал, а 16–18 ноября 1949 года провела с четой Хемингуэев пару дней в Нью-Йорке: итогом стал очерк «Порвет Хемингуэя», опубликованный 13 мая 1950-го в «Нью-Йоркере» и вышедший брошюрой в 1961 году. Работа получилась слащавой и грубой и не нравилась ни хемингуэеведам, ни герою.

«— Недопитая бутылка шампанского — враг рода человеческого, — сказал Хемингуэй.

Мы снова сели.

— Когда у меня бывают деньги, я не вижу лучшего способа их тратить, чем покупать шампанское, — сказал Хемингуэй, наполняя бокал.

Некоторое время Хемингуэй нерешительно топтался у входа. Стоял холодный, облачный день.

— Не очень-то хорошая погода, чтобы разгуливать по улице, — сказал он мрачно и добавил, что у него, кажется, болит горло.

Я спросила, не хочет ли он показаться доктору. Он ответил, что нет.

— Я никогда не доверял докторам, которым нужно платить, — сказал он, когда мы переходили на другую сторону Пятой авеню.

— Очень плохой выстрел, — сказал он и, быстро повернувшись, снова как бы вскинул ружье. — А вот хороший выстрел, — сказал он. — Смотри!»

Далее Хемингуэй ходит по магазинам, покупает плащ, туфли, ремень, на каждом углу встречает знакомых, разговаривает на ломаном английском («мой книга меня замучил»), рассказывает, как он кого-нибудь убил или побил, стреляет из воображаемого ружья, заливается хохотом и молотит кулаками себя по животу, а знакомых по спинам, перемежая все это изречениями о литературе, которые Росс заимствовала из его статей и писем и выдала за прямую устную речь. Джон О’Хара написал в «Нью-Йорк таймс», что Хемингуэй у Росс разговаривает как в плохих фильмах про индейцев. Лилиан недоумевала: он так говорил, она своими ушами слышала, и Грегори подтвердил, что отец любил подобным образом коверкать язык. Но текст — не магнитофонная лента. Росс не просто запротоколировала «один день» — она претендовала на целостный портрет, а он получился поверхностным. Сложность и тонкость характера, ум, страшная болезнь (а в 1949-м Хемингуэй был очень болен) — все исчезло, остался пожилой гусар, хлещущий шампанское; это как если из письма Симонову убрать разговор о книгах и войне, оставив лишь приглашение на рыбалку.

«Райнхарт», где публиковалась еще одна его биография, в 1951 году писал иное: «Лилиан Росс написала мой портрет, который я прочел в гранках и ужаснулся. Но так как она была моим другом, и я знал, что у нее не было злых намерений, она имела право показать меня таким, каким я ей казался. Я не думал, что разговариваю как индеец племени чокто… <…> Намерения причинить вред не было, хотя он был причинен. Но я все равно люблю Лилиан». Мейерс: «Хемингуэй устроил для Росс спектакль, ожидая, что она разглядит и покажет читателям истинное лицо за маской. Но она приняла маску за лицо, отплатила ему злом за добро и сделала себе карьеру за его счет. <…> Хемингуэй с ней шутил, нарочно изображая тупого быка, сыплющего спортивными терминами, но он никогда не был таким глупым и некультурным, как она его изобразила. Она совершенно не заметила серьезных и чувствительных сторон его характера, вместо этого нарисовав образ скучного хвастуна…» Очерк Росс возмутил всех, даже Элис Токлас, давнего врага Хемингуэя.

Под Новый, 1948 год в Сан-Вэлли собралась голливудская компания: Генри Форд III, продюсер Занук, Гари Купер, Ингрид Бергман; также приехали Роберто Эррера, Хуан Дунабейтиа, Лилиан Росс. Их воспоминания о Хемингуэе противоречивы: одни говорили, что был в превосходном настроении, другие — что переживал депрессию из-за смерти Перкинса и других знакомых: весной в Польше погиб Кароль Сверчевский, в сентябре умер Ганс Кале, тогда же Дос Пассос (снова друг, а не «враг народа» и не «рыба») с женой попали в страшную аварию, а незадолго до Нового года умер продюсер Хеллинджер. По словам Роберто Эрреры, Хемингуэй сказал Бергман, что год будет «худшим из худших», и со страхом ждал новых смертей. Но из близких в 1948-м умрет только Морис Спейсер; его помощник Альфред Райс станет новым поверенным Хемингуэя.

«Кошкин дом», сразу ожил, попытался работать наверху, но скоро вернулся в жилой дом: говорил, что в башне слишком тихо. Вскоре приехал Малькольм Каули, желавший писать «портрет Хемингуэя» для «Лайф». Предполагалось, что там будет много о Второй мировой — Хемингуэй отправил Каули с рекомендательным письмом к Лэнхему, дабы тот рассказал о его подвигах. Всю весну шла переписка с Каули и Росс. Лилиан писала больше чепуху, с Каули был откровеннее — рассказывал о детстве, жаловался на «суку»-мать, горевал об отце, называя его смерть проявлением трусости. Работа Каули «Портрет мистера Папы» была опубликована раньше, чем очерк Росс, — 10 января 1949 года.

Каули тоже имел благие намерения. Но Сэмюел Джонсон, один из величайших биографов, сказал: «Если биограф пишет о своем знакомом, желая удовлетворить всеобщее любопытство, существует опасность, что его личная заинтересованность, или благодарность, или любовь, пересилят его честность и заставят его многое скрывать или выдумывать». Каули сам Хемингуэй называл «лучшим литературным критиком Америки», но биографом он оказался неважным. Он доверчиво воспроизвел все выдумки — бродяжничество, ардитти, командование партизанами. Как и Росс, он не увидел страдающего человека и не понял, что такое профессиональный писатель. Его герой, весь в шрамах от вражеских пуль, ведет патриархальную жизнь средь кубинских пейзан и лишь из чувства долга перед народом Америки усаживается за машинку, дабы зафиксировать свои подвиги. По тому же пути пойдут многие ранние биографы: Джед Кили, Курт Зингер, Джейк Климо, Питер Бакли. Герой будет недоволен. «Шутка шуткой и фантазия фантазией, но то, что вы мне прислали… это длинный ряд выдумок, фальши и обмана, которые я не могу позволить вам публиковать, даже если вы признаете, что это ваш вымысел», — напишет он Кили в декабре 1954-го. Хемингуэй говорил Дос Пассосу, что после Каули его личная жизнь «была отдана на всеобщее поругание»; еще одному биографу, Филипу Янгу, писал, что «заболел» от статьи Каули и тот его «заживо забальзамировал». Но самому Каули, как и Росс, ничего такого не сказал.

«Космополитен» Аарон Хотчнер приехал в Гавану уговорить Хемингуэя написать статью о литературе. Привязались друг к другу мгновенно, у Папы появился новый «сын». Хотчнер на протяжении четырнадцати лет сопровождал Хемингуэя в путешествиях, разделял увлечения скачками, боксом, рыбной ловлей, корридой, был бесконечно терпелив, сносил приступы раздражительности, выполнял функции секретаря, редактора, агента, помогал писать инсценировки для телевидения и кино. Его книга «Папа Хемингуэй» (1966) похожа на роман. «Я был близким другом Хемингуэя в течение четырнадцати лет… Мне многое известно об этом человеке — о его мечтах и разочарованиях, триумфах и поражениях. Хемингуэй считал, что читателю лгать нельзя, — именно этому принципу я и старался следовать, работая над книгой». Тем не менее работа Хотчнера полна выдумок, хотя автор и предупредил, что лишь пересказывает фантазии Папы: тот был любовником Маты Хари, в детстве играл со львом и был им ранен, нокаутировал знаменитых боксеров и т. д.

Весну 1948-го Хемингуэй провел в Гаване с Хотчнером, в мае приехали Патрик и Грегори, появился Питер Виртел с женой, ходили в море. В июне, отклонив предложение быть избранным в члены Американской академии литературы и искусств, Папа с компанией совершил десятидневный круиз на Багамы, в июле — еще один. Водил гостей на петушиные бои, посещал стрелковый клуб и скачки, попытался работать (по-видимому, над тем, что известно как «Острова в океане»), пил сравнительно мало, давление снизилось; могло показаться, что он выздоравливает. Виртелу писал в июле: «…веду адскую жизнь — стараюсь избегать любых эмоций. Давление понизилось, но потом опять подскочило, потому что почувствовал себя суперменом и переутомился. Трудно быть железным человеком, как прежде…» Но были и тревожные «звоночки»: он заявил Виртелу, что их переписку перлюстрирует Гувер, а в августе отправил Маклишу знаменитое письмо о двадцати шести убитых «фрицах». Эррера, Менокаль и Вильяреаль свидетельствуют, что его психическое состояние было скверным — ежедневные ссоры с Мэри, разговоры о самоубийстве. И все советовали не работать, а отдыхать — а ведь он только и делал что отдыхал.

Наконец решили с Мэри поехать в Италию. 7 сентября отплыли из Гаваны, провожала шумная компания с ящиками шампанского и песнями. Высадились в Генуе, оттуда на привезенном с собой автомобиле отправились по Северной Италии: Стреза, Комо, Бергамо. Встречались с итальянскими издателями — все его читали, видели фильмы, восторгались, и он совсем ожил. Несколько недель прожили в Кортина д’Ампеццо, где он не был после развода с Хедли: рыбная ловля, компанию составили граф Федерико Кехлер, ветеран Первой мировой, и его жена. В конце октября через Тревизо отправились в Венецию, сказочный город привел его в восторг, и он решил там обосноваться. Хемингуэй съездил (один) в окрестности Фоссальты, отыскал примерное место, где был ранен. Большую часть ноября, то с женой, то без нее, провел на острове Торчелло близ Венеции, охотился на уток, написал для журнала «Холидей» очерк о Гольфстриме «Великая голубая река». Мэри ездила во Флоренцию, где познакомилась с 84-летним искусствоведом Бернардом Беренсоном, чьими книгами о живописи ее муж восхищался; он никогда не увидится со стариком, но будет вести с ним переписку. На зиму вернулись в Кортина д’Ампеццо, сняли дом. Охотились в поместье барона Франчетти, знакомого Кехлеров. В доме Франчетти Папа встретил восемнадцатилетнюю красавицу Адриану Иванчич: по легенде, у нее не было расчески и он отломил ей половину своей, как половинку сердца.

— убит бандитами), жили на скромную ренту: вдова Дора Иванчич и ее дети, Адриана и Джанфранко, на десять лет старше сестры — тот служил под командованием Роммеля в Северной Африке, потом перешел на сторону союзников и работал на УСС. Адриана окончила католическую школу, рисовала, воспитывалась в строгих правилах — романтическое существо, во всяком случае с виду. Хемингуэй не был стариком — всего 49 лет. Но любовь была в духе Гете, последняя, грустная.

«XX век — Фокс» купила права на экранизацию старого рассказа «Мой старик». Вскоре он докладывал Скрибнеру, что работает над «трилогией о море, земле и воздухе» (море — это, видимо, «Острова в океане»; ничего, что можно было бы квалифицировать как роман «о земле» и «о воздухе», в его бумагах не обнаружено), жаловался, что пишется трудно, мучит звон в ушах, к тому же хочется написать «так хорошо, как не писал еще никогда в своей жизни». В январе в «Лайф» вышел «Портрет мистера Папы». Мэри выговорила автору: тот написал, что Папа в детстве играл в футбол не очень хорошо, а это ложь, он всё делал лучше всех. Но сам герой вежливо поблагодарил Каули. Терпимость и благородство, проявленные им в 1949 году по отношению к биографам, возможно, свидетельствуют, что душевная болезнь отступила; заметим также, что ни Росс, ни Каули он не рассказывал о 26 или 122 убитых немцах. Совсем кротким он, конечно, не стал, продолжал «задираться», поругался с Синклером Льюисом, а прочтя роман Шоу «Молодые львы», решил, что один из персонажей, спившийся драматург, списан с него, и как обычно назвал автора не клеветником, а «трусом, который отсиживался, когда другие воевали».

Болячки преследовали семью: жена, катаясь на лыжах, сломала ногу, а муж две февральские недели лежал с простудой, потом на охоте ему попал в глаз кусочек пыжа, пришлось ложиться в больницу в Падуе. Скрибнеру: «Я не буду допускать к себе фотографов или репортеров, потому что я слишком устал — я веду свою борьбу — и еще потому, что все мое лицо покрыто коркой, как после ожога. У меня стрептококковое заражение, страфилококковое заражение (вероятно, я пишу это слово с ошибками) плюс рожистое воспаление, в меня вогнали тринадцать с половиной миллионов кубиков пенициллина и еще три с половиной миллиона, когда начался рецидив. Доктора в Кортина думали, что инфекция может перейти в мозг и привести к менингиту, поскольку левый глаз был поражен целиком и совершенно закрылся, так что, когда я открывал его с помощью борной, большая часть ресниц вылезала. Такое заражение могло произойти от пыли на плохих дорогах, а также от обрывков пыжа. До сих пор не могу бриться. Дважды пытался, но кожа сдирается, как почтовая марка. Поэтому стригусь ножницами раз в неделю. Физиономия при этом выглядит небритой, но не настолько, как если бы я отпускал бороду. Все вышеизложенное истинная правда, и вы можете рассказывать это кому угодно, включая прессу».

Выйдя из больницы, он вернулся в Венецию. Жили в отеле «Гритти», общались с Адрианой Иванчич и ее братом. В книге «Белая башня» (1980), такой же слащавой, как мемуары Мэри Хемингуэй, Адриана писала: «Сначала я немного скучала в обществе этого пожилого и так много видевшего человека, который говорил медленно, растягивая слова, так что мне не всегда удавалось понять его. Но я чувствовала, что ему приятно бывать со мною и разговаривать, разговаривать. При моем появлении он начинал сразу же смущенно улыбаться и переваливаться с ноги на ногу, как большой медведь. Он не очень любил знакомиться с новыми людьми, но моих молодых друзей встречал радушно. Ему нравилось рассказывать нам об охоте и о войне. Юмористические детали в его рассказах вызывали у нас смех, он тоже начинал смеяться с нами громче всех. Постепенно большой медведь с чуть усталой улыбкой преображался, молодел в нашем обществе. Часто он приглашал нас в Торчелло, назначал свидание за столиком кафе или на террасе „Гритти“. Иногда мы с ним гуляли вдвоем по улочкам Венеции».

Джанфранко и другие родственники Адрианы утверждали, что романа между ней и Хемингуэем не было: отеческое покровительство, дочерняя привязанность. Полностью отрицать, что он был влюблен, они, конечно, не могли, но Адриана якобы его не поощряла; это сомнительно, и поведение родственников наводит на мысль, что они были не прочь выдать девушку за знаменитость. Сама она незадолго до смерти говорила в интервью: «То, что случилось при нашей встрече, было чем-то большим, нежели роман. Я сломила его оборону; он даже переставал пить, когда я просила его об этом. <…> Я всегда критиковала его, когда он делал что-нибудь не так, и он менялся, и что-то во мне менялось тоже. Я никогда не устану благодарить Папу за это». По ее словам, близости не было, потому что «мы решили, что это было бы ошибкой» и «он никогда бы не сделал ничего, что могло повредить мне»; он просил ее руки, но она отказала, так как он был стар, женат и это было для нее «немыслимо». Мэри на это отреагировала: «Чушь! Эрнест был увлечен ею, как бывал увлечен многими молоденькими женщинами. Никаких проблем у меня из-за этой истории не было». Но проблемы были, и немалые.

— не «о море», которую отложил, а о войне, которую предположительно начал в 1946–1947 годах, но теперь благодаря Адриане к военной истории прибавилась любовная. «Ему пятьдесят, и он полковник пехотных войск армии Соединенных Штатов. И для того, чтобы пройти медицинский осмотр за день до поездки в Венецию на охоту, он проглотил столько нитроглицерина, сколько было нужно для того, чтобы… он и сам толком не знал, для чего: для того, чтобы пройти этот осмотр, уверял он себя».