Приглашаем посетить сайт

История литературы США. Том 3
Т. Д. Венедиктова: Бостонская школа

БОСТОНСКАЯ ШКОЛА

К концу первой трети XIX в. на фоне быстрого территориального роста и резко усилившейся мобильности населения культурная жизнь Америки становится как никогда пестрой, мозаичной и многоголосой. Впрочем, и в этих условиях Новая Англия, оставаясь географической провинцией, сохраняет влияние и специфический статус культурной метрополии. Исторически здесь сложился уникальный тип общества с укладом жизни патриархальным и вместе с тем образцово демократическим, с сознанием, в котором соединились цепкий практицизм, пуританская трудовая этика, требовательный культ самосозидания и самосовершенствования. На волне индустриальной революции Новая Англия просыпается к новой жизни, бурной активности, не только экономической, но и духовной. Здесь сосредоточены лучшие творческие силы Америки, наиболее просвещенные и широко мыслящие ее умы. Их совокупными усилиями вчерашняя чопорная хранительница пуританской ортодоксии на глазах превращается в дискуссионный клуб, экспериментальную площадку, где обсуждаются и опробуются разные варианты духовного становления нации. Не-зря Эмерсон в одном из эссе косвенно сравнивает свою юную родину с Грецией времен Сократа и Платона: "В истории каждой нации бывает момент, когда она шагает за порог неуклюжей юности и духовные силы ее достигают высшей полноты развития, не подвергаясь еще дроблению и специализации"1. Такой — исполненной великих сил и великой ответственности — ощущала себя Новая Англия в десятилетия, предшествовавшие Гражданской войне. Это отчетливо проявлялось и в литературной жизни Новой Англии, в том числе — и в поэзии.

"Браминами" назвали сами себя, с легкой руки О. У. Холмса, ново-английские литераторы, принадлежавшие к узкому слою, что тем же Холмсом был охарактеризован как "безвредная, безобидная и беститульная аристократия"2 "лучших семейств" Новой Англии, которые вели род, как правило, от первопоселенцев-пуритан, дав стране на протяжении первых двух столетий ее истории священнослужителей, судей, политиков, публицистов, реже — преуспевающих дельцов. Г. У. Лонгфелло и Дж. Г. Уиттьер родились в 1807 г., О. У. Холмс в 1809 г., Дж. Р. Лоуэлл в 1819 г. Во времена даже его, самого младшего из "браминов", юности жизнь в штате Массачусетс, как впрочем и во всей Новой Англии, протекала тихо, по-деревенски, семейственно. Все сколько-нибудь приметные личности приходились друг другу родней, или соседями, или однокашниками по колледжу, или уж во всяком случае знакомыми. Потомственных интеллигентов в Америке XIX в. было ничтожно мало — стоит ли удивляться тому, что, войдя в литературу, они образовали своего рода "сенакль" или, как по-доброму иронизировал тот же счастливый на дефиниции Холмс, "общество взаимного восхищения": "Человек выдающихся достоинств должен иметь возможность восхищаться сходными качествами в другом человеке, а тот отвечать первому взаимностью" (2; р. 18). В американских условиях такое общение как источник психологической поддержки и компетентной, благожелательной критики было для литератора поистине бесценно.

Греясь у очага благодушного взаимопонимания и не отказывая в гостеприимстве себе подобным, "брамины" к чужакам бывали холодны, а то и суровы (о Торо Лоуэлл писал с нескрываемой насмешкой, знакомство Уиттьера с "Листьями травы" кончилось тем, что он швырнул книгу в огонь). Приятная атмосфера "домашности" распространялась и на усвоенный ими способ общения с читательской аудиторией. "Занесенные снегом" — едва ли не лучшее поэтическое произведение Уиттьера — приглашает нас в тесный и теплый соседски-родственный кружок, укрытый от чуждого мира добротными стенами фермы в буйстве зимнего ненастья. Средоточие художественного мира Холмса — гостеприимный пансион или город (Бостон), также похожий на дружное семейство — с устоявшимся укладом общежития, своими, привычными предрассудками, внутренними конфликтами и шутками в адрес посторонних. На фоне грубой, энергичной, разношерстной американской жизни середины XIX в. общественно-культурный идеал, жрецами которого пытались выступать "брамины" — община, сплавленная воедино воспоминаниями и традициями, наследными социальными и этическими нормами, — выглядел анахронизмом. Он был, однако же, и высоко актуален, поскольку выполнял функцию противовеса индивидуалистической хищнической вольнице, давая "простому отдельному индивиду", как называл его У. Уитмен, на свой страх и риск сражающемуся с обстоятельствами, приятную отдушину: желанное ощущение стабильности, защищенности, опоры. О том, сколь высокую ценность представляло это ощущение (пусть иллюзорное!) для "демократической массы", свидетельствует тот факт, что никогда — ни до, ни после — поэзия в Америке не привлекала к себе столь широких общественных симпатий. Быть поэтом значило, говоря словами современного исследователя, "стоять на кафедре, возвышаясь над жизнью, — говорить о благороднейших предметах, употребляя благороднейшие слова, воскресные слова, сберегаемые для библиотеки и гостиной, ... — исповедовать возвышенно-духовное отношение к жизни и видеть впереди идеальную цель... Поэт мог обращаться и к низкой жизни, но притом даже деревенского кузнеца наделял красноречием проповедника, а преданность его своему ремеслу толковал как знак благой вселенской гармонии. Его стихи были псалмами жизни"3.

"Браминов" не зря называли еще "каминными" и "школьными" поэтами: их портреты рядком украшали классные комнаты американских школ, служа напоминанием об идеалах морали и благородной гражданственности. В совокупности Лонгфелло, Лоуэлл, Холмс и Уиттьер составляли как бы почтенный общественный институт. Из этих поэтов каждый был любим и ценим соотечественниками не только как стихотворец (может быть, не столько как стихотворец!), но и как олицетворенный национальный эталон цивилизованности и культуры, выразитель и защитник "нормы" социального бытия в самом высоконравственном и одухотворенном ее варианте. В одной из биографий Лонгфелло приводится характерный отзыв современника: "Всех вульгарных и претенциозных людей на свете следовало бы отправить к мистеру Лонгфелло, чтобы те поучились, как себя должно вести"4"Он был безупречен во всем. Выглядел так, как должно выглядеть. Говорил так, как должно говорить. Самой судьбой предназначенный на роль образца, он как нельзя лучше справлялся с этой ролью"5. В воображении широкой публики "брамины", почтенные наставники подрастающей, снедаемой комплексом культурной неполноценности нации, предстали седобородыми классиками чуть ли не с младых ногтей, не успев еще в жизни отпустить бороды.

"бостонцы", как и их британские современники-"викторианцы", испытывали с годами все более выраженное чувство растерянности, обездоленности, утраты, что связывали с упадком веры и экспансией научного "материализма", грозящего вытравить в человеке духовность. Девятнадцатый век, вздыхает Лоуэлл (в поэме "Собор"), вооруженный хирургическим ножом и микроскопом, заслонил живую жизнь вопросительными знаками, обратил небо, когда-то близкое человеку, в пустоту, усеянную чуждыми звездами. Впрочем, сомнениям и мукам по поводу переживаемого духовного кризиса "бостонцы" были подвержены все же менее, чем их европейские современники. Элегическая настроенность в мироощущении Лонгфелло и Лоуэлла слишком ощутима, но не укоренена глубоко. По натуре в большинстве — мирные книжники, не принадлежавшие к кружкам радикалов-реформаторов, "брамины" вместе с тем чувствовали себя мобилизованными к осуществлению ответственной гражданской миссии. Лоуэлл и Уиттьер в молодые и зрелые годы участвовали в аболиционистском движении. Даже тишайший Лонгфелло, казалось бы, начисто лишенный бойцовского темперамента, и тот призывал читателя сражаться "на всемирном поле жизни" ("Псалом жизни"). Холмс всю жизнь гордился не художественными достоинствами, а действенностью своей поэзии, тем, в частности, что стихотворением "Старый фрегат" ("Old Ironsides") способствовал спасению национальной реликвии — корабля "Конститьюшен". Свою миссию каждый из этих поэтов ощущал как созидательную: предоставить в распоряжение нации идеальный образец, цель, на которую она могла бы ориентироваться в труде самосотворения.

Призывы к "обзаведению" самобытной художественной словесностью в Америке раздавались уже не первое десятилетие, но только в 30—40-х годах время для этого как будто и впрямь созрело, ибо накопился необходимый творческий потенциал, который можно было привести в движение. Американские литераторы чувствовали себя хозяевами нового, почти совершенно еще пустого дома — его надлежало обставить на своеобычный манер — или, может быть, на манер "приличный"? "Брамины" тяготели к последнему, единые в убеждении, что стремление к оригинальности не должно быть самоцелью, что в поисках национального лица руководством и ориентиром должна послужить универсальная, общечеловеческая, "космополитическая" норма, выведенная на основе осмысления опыта "старых" наций.

"Много теперь разговоров о национальной литературе. Есть ли в них смысл? — размышляет Генри Лонгфелло на страницах дневника. — Речь идет о литературе, имеющей национальный характер. Наш характер есть и будет составным, включающим в себя французские, испанские, ирландские, английские, шотландские и немецкие черты. Тот, кто соединяет в себе более всего таких свойств, и есть наш истинно национальный писатель. Иначе говоря, наиболее национальным является то, что наиболее универсально"6. Герой романа Лонгфелло "Каванах", близкий по взглядам самому автору, утверждает: "Национальность хороша в меРУ, — универсальность неизмеримо предпочтительнее. Лучшее, что есть у великих поэтов всех народов, — не то, что в них национально, а то, что универсально. Их корни глубоко уходят в родную почву, но ветви колышутся высоко в воздухе, над патриотическими интересами, где язык у всех людей общий и... откуда свет изливается равно на все земли"7.

Исходя из такого понимания проблемы, "брамины" видели свою задачу в том, чтобы привить молоденькому деревцу национальной культуры богатейшую традицию Старого Света — набросить, говоря словами Генри Лонгфелло, покров романтики на американскую пустыню и тем по мере возможности ее цивилизовать. Подобно крестоносцам (если воспользоваться сравнением Лоуэлла), они везли землю из Святой земли, но не для того, чтобы быть в ней похороненными (хотя на взгляд наиболее радикально настроенных потомков именно это в конце концов и случилось), а для того, чтобы нарастить культурный слой на отечественной скале, — "Скале Столетий", как говорили пуритане, в эстетическом отношении, по их убеждению, увы, голой и бесплодной.

и неустанно шлифуемого профессионализма отважная "бесформенность" стиха Уитмена и Дикинсон не имела бы своей полной эстетической "цены". Сам Уитмен, кстати, чувствовал свой долг перед традиционалистом Лонгфелло — в одной из поздних статей он одобрительно цитирует его слова, сказанные в личной беседе: "Прежде чем Новый Свет заслужит право на оригинальность... он должен проникнуться оригинальностью других"8"плагиате", которые Эдгар По предъявил Лонгфелло в ряде статей и рецензий 1845 года, не следует толковать буквально — собственно, По подразумевал повышенную чувствительность к "традиционно" прекрасному, жадную тягу к воспроизведению готовых форм прекрасного и происходящую отсюда нечувствительность к уникальности эстетических потенций данного времени и места. Для "браминов" характерен антитрадиционализм и традиционализм одновременно: с одной стороны, стремление вырваться из пут традиции, жестко диктующей (узко провинциальной, скованной окаменелостями пуританских догм и на тот момент уже очевидно бесплодной), а с другой стороны, — найти опору и прибежище в традиции нормализующей, дисциплинирующей, пусть даже ценой самобытности. Для Америки, представлявшей собой, по выражению Холмса, гигантский рынок недозрелых интеллектуальных плодов, — при огромном спросе на "культуру" и недостатке разборчивости со стороны публики, — это была, безусловно, насущная задача.

Ориентируясь на образцы европейского поэтического романтизма, ново-английские брамины в своих представлениях о призвании поэта, о назначении поэзии последовательно придерживались канонов нормативистской эстетики, выступая зачастую прямыми наследниками классицизма (освобожденного, правда, от ригоризма и жесткой рационалистичности: дидактическое воздействие поэзии на читателя предполагало не столько апелляции к разуму, сколько "воспитание чувств"). Остро чувствуя непреодолимое различие между "идеальным миром, где живет поэзия", и "наружным, действительным, осязаемым миром прозы" (Лонгфелло), бостонцы полагали, что жизнь — сфера низшая сравнительно с искусством и должна быть объектом облагораживающего воздействия со стороны последнего. Коллизия общего и частного, идеального и данного в опыте последовательно решалась ими в пользу общего и идеального. Не менее последовательны "брамины" в неприятии романтической "субъективности" (можно предположить, что в данном случае теоретическое убеждение служило удобным оправданием ограниченности собственного темперамента и таланта). И Лонгфелло, и Лоуэлл, признавая грех "ячества" за собственными ранними произведениями, в дальнейшем с ним упорно боролись. Поэтическое искусство обретет "здоровый румянец", утверждал Лоуэлл, лишь при условии, если вырвется из спертой атмосферы индивидуального "я" на свежий воздух универсальных чувствований. Он же отзывался весьма резко о "сентиментальной склонности Гюго преувеличивать значение собственной личности" ("Стоит ему поменять рубашку — и об этом оповещается все человечество"9), зато одобрял в Лонгфелло стремление говорить о состояниях души, которые "не личны, но общечеловечны". Поэтической Музе пристало "встречать людей на открытых пространствах их общей человечности, отнюдь не на одиноких экскурсиях к вершинам спекулятивного духа и не в блужданиях по дебрям метафизики"10. Противопоставляя — в эссе "Воображение" — "субъективную" поэзию "объективной", Лоуэлл основное различие между ними формулировал так: первая торопится излить "некое умонастроние, зачастую случайное и преходящее", вторая то же умонастроение представляет как "освоенное разумом и идеализированное им, то есть очищенное от излишних подробностей" (10; р. 69). Непременным компонентом "объективного" творчества выступает "сила абстракции". Романтическая греза с ее спонтанностью, аморфностью и своеволием в глазах Лоуэлла не имеет большой цены: "читайте то, что побуждает вас к размышлению, а не к грезе" (5; р. 73), — советовал он молодому Хоуэллсу. Формула поэтического творчества, в итоге, такова: из переживания, которое само по себе носит универсальный и даже "массовидный" (в смысле общедоступности) характер, извлекается "корень" в виде мысли, безупречно воплощенной в слове.

"демократической поэзии", сформулированная А. де Токвилем (в дальнейшем творчески решаемая Эмерсоном, Уитменом, Дикинсон), — рисовать человека "один на один с природой или Богом" — не вдохновляла "бостонцев" по ряду причин. В частности потому, что предполагала радикальное обновление поэтического языка, достижимое лишь ценой разрыва с "широким читателем". Для поэтов, принципиально сочетавших элитарный культурный статус с общедоступностью выражения, такая цена была неприемлема.

сомнения в плодотворности избранного в искусстве пути. Они усердно шлифовали полученный в наследство поэтический язык, но убоялись его истинного обновления — производного от новаторского способа видения, восприятия жизни. Больно переживая исчерпанность милого сердцу старого, смутно чувствуя вызов еще неведомого нового, "брамины" и от боли, и от вызова попытались укрыться в области "чистого искусства". В итоге судьба даровала представителям бостонской школы покой и долгую прижизненную славу, но в отместку во многом отлучила от живой, творческой преемственности в искусстве.

После Гражданской войны темп и масштаб перемен в американском обществе, духовной жизни нарастают, между тем в поэтической культуре — "официальной", освященной читательским признанием — происходит как бы консервация статус кво. Популярность и авторитет поэтов-"браминов" не убывают. И даже повышаются — на фоне общей растерянности, ностальгии по утраченным или колеблющимся духовным опорам они выступают как хранители и охранители вечных ценностей, занятые в основном переводами классических текстов: Лонгфелло трудится над "Божественной комедией", Лоуэлл сочиняет эссе о Данте и Спенсере. А в тени их славы плодятся эпигоны (Э. Стедмэн, Т. Б. Олдрич и др.), видящие призвание поэта в способности обеспечить широкому кругу читателей благопристойное отдохновение от грубого материализма жизни. Не удивительно, что корифеи "поэтического возрождения" в начале нового, XX века, воспринимая "браминов" сквозь призму наследовавшей им и поглотившей их "традиции благопристойности", увидят в их творчестве "крайнюю точку упадка, не от которой, а прочь от которой должно вести счет поэтическое искусство в своем развитии"11. Этот суровый приговор в дальнейшем был смягчен и скорректирован, но серьезных попыток обжаловать его по сей день не предпринималось.

2 Holmes O. W. The Autocrat of the Breakfast Table. N. Y., 1961, p. 216.

" Life of H. W. Longfellow (3 vols.). Boston, 1886, v. 3, p. 387.

6 Life of H. W. Longfellow, v. 2, p. 134.

8 Whitman W. The Collected Prose. Ed. by M. Cowley. N. Y., 1968, p. 192. ' Scudder H. E. James Russell Lowell (2 vols.). Boston, 1901, v. 2, p. 89.