Приглашаем посетить сайт

Ливергант А.: Генри Миллер.
Глава десятая

Глава десятая

«КОГДА Б ВЫ ЗНАЛИ, ИЗ КАКОГО СОРА…»

Френкель был не только философским, но и литературным наставником Миллера. «Взбесившийся фаллос» ему решительно не понравился, как не понравился роман Анаис Нин и Перлесу; Альфред даже, выпив однажды лишнего, разорвал, причем на глазах у автора, экземпляр романа на мелкие кусочки. Общее мнение сводилось к тому, что Джун и Джин Кронски вышли у Генри неплохо — живо, колоритно, чего никак не скажешь о Тони Бринге: главный герой, он же незадачливый муж, получился бледным, невыразительным статистом (каковым он, собственно, в создавшейся ситуации и был).

«Пишите так, как вы говорите, — поучал Миллера Френкель. — Пишите так, как живете. Как чувствуете и думаете. Садитесь за пишущую машинку — и за дело! Не отсиживайтесь в окопах!» И добавлял по-французски: «Fais ce que tu voudras»[37].

— он привык делать то, что ему заблагорассудится. Материала для новой книги было у него хоть отбавляй. Материалом, собственно, служило всё, что он видел, слышал, чувствовал, испытывал, с кем встречался за последние два года. «Когда б вы знали, из какого сора…» — эта порядком заезженная поэтическая строка как нельзя лучше подходит для его будущей книги. «Книга будет представлять собой большую городскую помойку, — делился он своими планами с Шнеллоком, переиначивая на свой лад ахматовский образ. — Вот только шелудивых котов не хватает. Но будут и они». «Помойка» будет состоять из его парижских очерков, напечатанных и ненапечатанных, из писем друзьям в Америку, дневниковых записей, носивших по большей части сугубо личный характер, — вроде уже упоминавшихся «Интимных дневников» Анаис Нин. А также — прочитанных и читаемых книг, воспоминаний (своих и чужих), ресторанных меню, рекламных объявлений, газетных вырезок, фотографий и даже собственных акварелей и грампластинок. В роли же «шелудивых псов» выступят все его парижские знакомые: и Перлес, и Патнем, и Цадкин, и Фред Канн, и Лоуэнфелс, и Френкель, и Осборн. Под вымышленными именами, конечно же.

словно невзначай, сообщила, что беременна от него. От такого сочетания новостей в психушку впору попасть любому — помешался и Осборн, у которого развился настоящий комплекс виновности. И страх: Жанетт его терроризирует, грозится убить. Обо всем этом Миллер узнал, когда в марте 1932 года вернулся в Париж после почти трехмесячного отсутствия.

Дело в том, что в январе, вскоре после отъезда Джун, для него нашлось очередное место работы. Отыскал работу муж Анаис Хьюго Гайлер. Сложным путем, через доктора Кранса из Американского университетского союза, он устроил Миллера преподавателем английского языка в лицей Карно в Дижоне. Миллер пребывал на седьмом небе от счастья. С нищетой покончено, он уедет, наконец, из Парижа, который то расхваливает до небес («Улицы поют, камни говорят…»), то сравнивает «с большой гноящейся язвой». Будет жить на всем готовом да еще получать уж никак не меньше 500 франков в месяц, — а значит, со временем расплатится с долгами и, может статься, накопит денег на поездку с Джун в Испанию (вот и герой «Мадемуазель Клод» собирался свозить свою подругу в Мадрид или Севилью). Будет писать новую, ни на что не похожую книгу, ведь по контракту с лицеем нагрузка у него невелика: всего-то девять часов в неделю.

— как, собственно, и всегда — в розовом свете. Когда же в январе 1932 года, проводив Джун в Америку, он приехал в Дижон, розовый свет сразу же померк и стало ясно: Гайлер, сам того не подозревая, оказал Генри медвежью услугу. Начать с того, что еще перед отъездом Миллера предупредили: дижонский лицей славен своим спартанским режимом, выдержать который двум его британским предшественникам оказалось не под силу. Взращенный суровой Луизой Мари, Миллер, мы знаем, порядок любил, нисколько им не тяготился, но ведь и спартанцем его тоже не назовешь. Поджидал его и еще один сюрприз, куда более неприятный: в последний момент выяснилось, что работать ему предстоит за стол и кров — зарплата работающим по контракту учителям в Дижоне не предусмотрена. Кроме того, в городе той зимой стоял лютый холод, Дижон словно сжался от мороза. «Деревья ощетинились колючей, замерзшей злобой. Все здесь окаменело, мысль застыла и покрылась инеем», — читаем в «Тропике Рака», где вылазка в Дижон подробно описана. В январе Дижон мало походил на тот уютный, солнечный, летний город, по которому они с Джун в июле 1928 года прокатились на велосипедах. В комнатушке, предоставленной Миллеру в лицее, было немногим теплее, чем на улице: печка разжигаться решительно не желала. Заснуть в такой холод было невозможно, утром же неумолимый колокол будил учащихся и наставников ровно в шесть.

что́ на территории лицея разрешается (почти ничего), а что́ не разрешается (почти всё). Заведующий учебной частью, отвратного вида пигмей в густо засыпанном перхотью пиджаке, произнес панегирик лицею и действующим в нем порядкам. У большинства же учителей «был такой вид, как будто они со страху наложили в штаны». Учащиеся, как вскоре обнаружилось, также не блистали, да и с языком Шекспира и Диккенса были, прямо скажем, не на «ты». Правду сказать, оживились и они, когда вновь прибывший вместо того, чтобы разучивать с ними навязшие в зубах английские народные баллады, затеял увлекательный диспут о сексуальной жизни… слонов. Популярность Миллера у учеников и коллег возросла еще больше, когда они поняли: этот янки неплохо знает Париж, любит его ничуть не меньше французов, отдает предпочтение Франции перед Америкой, Пруста же и Рабле чтит ничуть не меньше, чем Драйзера и Джека Лондона. Он может опоздать на урок, но зато отлично, хоть и с сильным акцентом, исполняет неприличные французские песенки и регулярно наведывается в дижонские бордели. Одним словом, свой человек.

«Через неделю после приезда мне уже казалось, что я здесь прожил всю жизнь… Это был какой-то липкий, назойливый, вонючий кошмар». В результате не прошло и месяца, как парижские друзья стали получать из Дижона сигналы бедствия. Отозвались многие, в основном, правда, сочувственными письмами. Анаис же не только прислала дижонскому затворнику денег, но пригласила поселиться у них с мужем на вилле в том случае, если придется Дижон покинуть. Решающим, однако, явилось сообщение от Перлеса; в конце февраля Альфред шлет Миллеру обнадеживающую телеграмму. Его готовы взять в «Трибюн» корректором на неплохих условиях: работа «не пыльная», с 8.30 до часа дня, зарплата 1200 франков в месяц. Подобной синекуре лицею Карно противопоставить было нечего, и трехмесячный дижонский период в жизни Миллера благополучно канул в прошлое. Всё познается в сравнении. Париж, который Миллер, когда был не в настроении, называл гноящейся язвой, оказался после пребывания в Дижоне не так уж и плох.

По возвращении Миллеру, прежде чем сесть за долгожданную книгу, предстояло в срочном порядке решить два вопроса: где жить и как помочь бедняге Осборну. Обе проблемы уладились на удивление просто и быстро. Миллер сумел без особого труда уговорить Ричарда, который к тому времени вышел из сумасшедшего дома, бросить все дела и прямо из ресторана, где они встретились, даже не переодеваясь и не собирая вещи, уехать в Америку — мало ли что выкинет эта его Жанетт! Генри забирает у друга все имевшиеся у того наличные деньги с обещанием отослать их Жанетт; сам же подумывает, не присвоить ли их и не податься ли вслед за Осборном в Штаты — соблазн велик! Но — передумал: «Я вообразил тот напор, который так ужасал меня в небоскребах». Под небоскребами, весьма вероятно, подразумевалась Джун Мэнсфилд — с ее напором мало что могло сравниться. И слово сдержал: деньги Жанетт посылает; деньги и немногословную записку, которую пишет от имени Ричарда: «Дорогая Жанна, я уехал в Америку. О.». К слову сказать, рассказчик в «Тропике Рака», где этот эпизод подробно описывается, деньги Ричарда прикарманивает: прототип оказывается честнее героя.

«Отель сентраль» вместе с Перлесом (друзья, уже не в первый раз, занимают соседние номера), а затем из экономии, опять же вместе с Перлесом, переезжает в парижский пригород Клиши в двухкомнатную квартиру на авеню Анатоля Франса. Квартира невелика, но удобна: комнаты находятся в разных концах коридора — для двух литераторов, к тому же женских угодников, соседство необременительное, ко всему прочему, Миллер собственноручно поддерживает в квартире образцовый порядок. И по утрам трогательно приносит другу свежие фрукты — увы, слишком рано: Перлес бы еще поспал, в газете он работает в ночную смену, Миллер же на ногах с восьми утра и жаждет общения. По вечерам, если посетительниц почему-то нет, друзья выпивают и подолгу беседуют, Перлес никогда в Америке не был и жадно слушает рассказы об этой бесконечно далекой, необъятной и экзотической стране, которую Генри непонятно по какой причине не жалует.

Зато Перлеса жалует, и очень. За несколько лет до смерти сказал о закадычном друге теплые и верные слова: «Я обязан ему лучшими годами своей жизни. Его беззаботности, его непостоянству, его проделкам, его коварству — всему…» В повести «Тихие дни в Клиши»[38] набросает меткий и яркий портрет своего друга, соседа и работодателя. Портрет, в котором сочетались черты, казалось бы, плохо сочетаемые. Отчаянный прожигатель жизни, бонвиван и балагур, Перлес вместе с тем кропотливо трудится над эссе «о влиянии, оказанном на метафизику Пруста оккультными учениями». И завидует умению Миллера «заносить на бумагу все, что лезет в голову». Всегда готов протянуть ближнему руку помощи, как это было во время их первой с Миллером встречи в кафе «Дом», когда Миллеру нечем было расплатиться за вино. Не способен сказать «нет», «под влиянием минутного импульса готов был связать себя обязательством на всю оставшуюся жизнь». И в то же время отличается изворотливостью, осторожностью: «обладал необыкновенным талантом на неограниченно долгое время уходить, так сказать, под воду». Обожал заигрывать с опасностью — «не из врожденной отваги, но потому, что это давало ему возможность оттачивать свою изобретательность». Когда друзья отправились на несколько дней в «опереточный» Люксембург разделить «безоблачное и бессобытийное существование» с его обитателями, «с чьих лиц никогда не сходило выражение дремотного, бессмысленного блаженства», — Перлес продемонстрировал словесную изобретательность в полной мере. Сказал все, что он думает, в лицо добродушного, улыбчивого владельца «Judenfreies Café»[39]. И, одновременно с этим, его поведение напоминает порой «метания загнанной в угол крысы». Впадавший, бывало, в мрачность и беспокойство, и впрямь напоминавший загнанную в угол крысу, — Перлес не разделяет «неизлечимый» оптимизм Миллера. Отказывается понимать, что это не оптимизм, а «глубинное осознание того, что, хотя мир продолжает деловито рыть себе могилу, еще есть время радоваться жизни, веселиться, совершать безумства…».

Впрочем, радуются жизни, совершают безумства, как мы знаем, оба, хотя Миллеру, человеку неприхотливому, привыкшему довольствоваться малым, эти радости и безумства доставляют удовольствие намного большее. Удовольствие, например, оттого, что Миллер называл «хаосом спонтанного машинописного творчества». Перлес не разделяет любимую мысль Миллера о том, что «кризисные состояния столь же… творчески плодотворны, как и благополучные». Миллера «кризисные состояния» подстегивают, воодушевляют. Перлеса — пугают, в лучшем случае расхолаживают. Миллер готов работать с утра до вечера, Перлес — от случая к случаю.

«хаос спонтанного машинописного творчества», что увольнение из «Трибюн» (Миллер был нерадив, плохо справлялся с работой, да и «рабочей визой» обзавестись не удосужился) он воспринимает чуть ли не с радостью; денег, правда, не прибавилось, но вдохновение ведь важнее любых денег. У Перлеса своя версия увольнения друга из газеты. В «Моем друге Генри Миллере» Перлес пишет, что из «Трибюн» Миллер ушел вовсе не потому, что у него отсутствовала «рабочая виза». Все дело в том, уверен Перлес, что Миллер попросту не хотел работать, он и раньше, еще в Америке, когда перепробовал массу профессий, работой тяготился, считал, что она унижает и мешает творчеству, и предпочитал поэтому жить за чужой счет, тем более что это ему неплохо удавалось, да и был он, повторимся, крайне неприхотлив. Правоту Перлеса подтверждает сам Миллер. «Я искал работу, — напишет он в 1940 году в „Колоссе Маруссийском“, — не имея ни малейшего желания устраиваться куда бы то ни было». И, еще определеннее, — в «Сексусе»: «С самого раннего возраста этот вид деятельности представляется мне уделом тупиц и идиотов. Работа — абсолютная противоположность творению». Такая вот диалектика… Теперь, как бы то ни было, ему уже ничего не мешает: работы нет, материал собран, крыша над головой, слава богу, пока есть, пишущая машинка в исправности, бумага в наличии. Кстати о бумаге: «Тропик Рака» Миллер, опять же из экономии, печатает на обороте рукописи «Взбесившегося фаллоса». Чем не метафора!

«Тропик Рака» появится, однако, позже. Пока же будущий роман Миллер называет про себя «Последняя книга». Последняя — в смысле окончательная, решающая, исчерпывающая, после нее, дескать, писать другим будет уже нечего. Потом «Последнюю книгу» он, по совету Анаис Нин, переименует в «Я пою экватор»; «Я пою экватор» — в «Пьян Парижем» («Cockeyed in Paris») — и уже позже в заглавии появится слово «рак».

Почему «рак»? Миллер сам отвечает на этот вопрос в рассказе «Дьепп — Ньюхейвен»; герой разъясняет смысл названия английскому таможеннику, который не слишком силен в литературе и философии: «Название этой книги — чисто символическое. Тропиком Рака в учебниках географии называют климатический пояс над экватором… Моя книга, разумеется, ничего общего с климатическими поясами не имеет — в ней речь идет о климате духовном. Слово „рак“ всегда интересовало меня — это же вдобавок и один из знаков зодиака. В китайской символике знак этот очень важен, ведь рак — это единственное живое существо, которое с одинаковой легкостью передвигается вперед, назад и вбок. В моей книге, конечно же, все сложнее…»

«скромностью» выразился, «шедевр для потомства». И в то же время — что-то глубоко личное. «Вот-вот начнет писаться прекрасная книга, — вспоминает он несколько лет спустя в „Черной весне“. — И в ней ты расскажешь обо всем, что было для тебя источником боли и радости».

Постановил себе писать про боль и радость никак не меньше тридцати-сорока страниц в день, для чего каждый день вставал, когда бы (и с кем бы) ни лег, не позже шести утра. Мог еще до завтрака углубиться в чтение — одновременно читает несколько книг, в основном философию и поэзию: Шпенглера, Юнга, Блеза Сандрара, Аполлинера. Для Миллера чтение не только совместимо с сочинительством, но и является частью творческого процесса, ему способствует. «В тот момент, когда я начинаю писать, — заметит он в „Книгах в моей жизни“, — у меня разгорается также и страсть к чтению». И не только к чтению: «Когда я берусь за новую книгу, меня распирает желание заняться тысячью разных дел». Например, отправиться на прогулку, или пуститься с приятелем в спор, или завести очередную подружку. Если какое-то соображение автора ему запомнилось или, наоборот, совсем не понравилось, он не поленится исписать книжные поля всевозможными возражениями, примечаниями, вопросами. Может даже перепечатать фразу или целый абзац из книги на машинке. После чего садится за письмо Шнеллоку, или Анаис Нин, или Перлесу (неважно, что тот в это время в соседней комнате) — поделиться прочитанным: «То, что я пережил по ходу чтения, становится темой моих повседневных мыслей и разговоров». Если же какое-то броское изречение особенно полюбилось, может записать его крупными буквами на большом листе бумаги и вывесить над входной дверью — чтобы друзья это «дацзыбао» прочли.

«своё». Вообще, сесть писать не торопится, больше любит подготовительную работу. Много позже напишет об этом в «Сексусе»: «Самое лучшее в писательстве вовсе не работа сама по себе, не укладка слова к слову, кирпичика к кирпичику. Лучшее — это приготовления, кропотливый черновой труд, совершающийся в тишине, в любом состоянии, спишь ты или бодрствуешь. Словом, самое лучшее — период вынашивания труда».

«период вынашивания труда» позади, из-за закрытой двери раздается пулеметная дробь пишущей машинки: жившие вместе с Миллером знают, что печатает он очень громко и очень быстро. Часа через два Миллер ненадолго встает из-за письменного стола перекусить или прогуляться (в Клиши отличные прогулки) — и работает до позднего вечера. За рабочий день выкуривает ровно столько крепчайших «галуаз блё», сколько сочинил страниц. Сорок страниц текста соответствуют сорока́ сигаретам; КПД Перлеса раз в десять меньше, опережает Миллер друга не только по числу страниц и сигарет, но и по сменяемости партнерш: либидо, известное дело, способствует творческому вдохновению, и наоборот.

Роман написан быстро, можно сказать, в рекордные сроки, в два-три месяца. Но чем быстрее книга пишется, тем дольше она дорабатывается. Затягивается и дело с публикацией. И не из-за вопиющей непристойности многих страниц «Тропика Рака», а из-за неизвестно откуда взявшегося упрямства (всегда ведь был покладист) его автора. Анаис сводит Миллера с парижским литературным агентом, американцем Уильямом Брэдли, «специализирующимся» на парижских американцах, в том числе и известных — Хемингуэе, Скотте Фицджеральде. «Тропик» Брэдли нравится, и даже очень, он называет роман «динамитом». И предлагает напечатать его тиражом 500 экземпляров в небольшом, но уже прославившемся скандальными книгами («Улисс», «Любовник леди Чаттерлей», «Моя жизнь и увлечения» Фрэнка Харриса) парижском издательстве «Обелиск-пресс», владелец которого английский еврей Джек Кахейн увлекается эротикой — и не только как издатель, но и как писатель. Миллеру бы радоваться, а он вдруг расчувствовался, пустил слезу: «Как жаль, что Джун нет со мной! Подумать только, случилось ведь то, о чем мы с ней столько лет вместе мечтали, а она ничего не знает!»

И, неожиданно для всех и для себя самого, вспомнил вдруг про «Взбесившийся фаллос»; вспомнил и заартачился. Заявил, что или «Обелиск» берет оба романа, или — ни одного. Того же требует и от Патнема, который узнал про «Тропик Рака» от Перлеса и предлагает напечатать книгу в небольшом нью-йоркском издательстве «Ковичи-Фриде паблишерз». С «Ковичи» та же история: «Тропик» берем, «Взбесившийся фаллос» — нет. Миллер — ни в какую. Мало того что он не согласен на публикацию одного «Тропика». Не готов идти и на сокращения и изменения, даже самые безболезненные. И вдобавок, будто в насмешку над издательскими страхами, вводит в и без того «непроходимый» роман еще несколько рискованных эпизодов, добавляет нецензурных словечек — знай, мол, наших! По счастью, Джеку Кахейну «Тропик» нравится, и даже очень: «Я прочитал ужаснейшую, мерзейшую, великолепнейшую рукопись из всех, что когда-либо попадали мне в руки. Ничто до сих пор мною читанное не могло бы сравниться с ней по блеску письма, бездонной глубине отчаяния, сочности образов, искрометности юмора… Ко мне в руки попал шедевр гения…»[40] К тому же Кахейн — человек азартный и не робкого десятка, его непристойности и откровенные сцены не смущают: «По сравнению с Вашим „Тропиком“ „Улисс“ Джойса — разбавленный лимонад». И главное: он прекрасно понимает, что непристойная книга, начиненная непечатными сценами и нецензурными выражениями, — ходкий товар.

«„Тропик Рака“. Сочинение анонима». Кахейн готовит контракт: десять процентов ройялти плюс права на следующие две книги. Вторая между тем уже в работе. Переговоры с «Обелиском» еще не сдвинулись с мертвой точки: печатать «Взбесившийся фаллос» Кахейн по-прежнему не желает. А на подходе еще один «Тропик», на этот раз «Козерога» — очередная версия «Взбесившегося фаллоса»…

«Делай, что пожелаешь» (фр).

«Тихие дни в Клиши» цитируется в переводе Н. Пальцева.

«Кафе, куда заказан вход евреям» (нем.).

40. Цит. по: Грациа Э. де. Девушки оголяют колени везде и всюду: Закон о непристойности и подавление творческого гения. Главы из книги // Иностранная литература. 1993. № 11. С. 218 / Пер. с англ. О. Алякринского.