Приглашаем посетить сайт

Ливергант А.: Генри Миллер.
Глава девятая

Глава девятая

ДЕЛА ИДУТ НА ЛАД

Дела пошли на лад, как раз когда Миллер при всем своем оптимизме стал терять всякую надежду на успех, дошел, можно сказать, до самого дна. Голодно и безденежно было и раньше (его парижский «бюджет» составлял десять франков в день), к концу же года стало еще и холодно, и бродить по улицам целыми днями сделалось невозможно. Осенью 1930-го Миллер уже всерьез подумывает вернуться на родину, однако самый дешевый, «палубный» билет на самый плохой пароход (раз в неделю, по субботам, Гавр — Нью-Йорк) стоит 90 долларов, раздобыть эти деньги, даже если бы скинулись близкие друзья и родители, шансов немного.

И вот тут-то удача ему, наконец, улыбается, жизнь становится если не лучше (денег как не было, так и нет), то уж точно веселее, самые тяжелые времена, похоже, остались позади. Начать с того, что наконец-то, в октябре, приезжает долгожданная Джун. Причем — неожиданно, не предупредив ни письмом, ни телеграммой. Телеграмму, впрочем, отбила, но уже переплыв океан, из Шербура, отчего радость от предстоящей встречи тем больше. На вокзал Миллер приезжает загодя, однако поезд из Шербура ухитряется пропустить и жену отыскивает не на перроне, а поздно вечером в кафе «Дом», когда уже отчаялся ее увидеть. Любимая женщина, как ни в чем не бывало, сидела за столиком и потягивала «перно», из чего, впрочем, вовсе не следовало, что она при деньгах. Нет, франков у Джун не больше, чем у Генри, зато распорядительности, как и в Нью-Йорке, хватает на двоих: она уже успела поселиться в «Отель де Пари», взяв в долг пару сотен у хозяина гостиницы; мужу подобная сноровка и не снилась, у Джун, впрочем, помимо сноровки есть и другие козыри.

чтобы увидеться с Жермен Дюлак и предложить ей свои услуги в качестве киноактрисы — письмо Генри о разговоре с Дюлак до нее, стало быть, дошло. Когда же мадам Дюлак недвусмысленно дала понять, что «кинокарьера» «такси-танцовщице» не грозит, Джун сразу же заскучала, стала, как встарь, ругать Генри по любому поводу, главное же, — за отсутствие денег. Поносит мужа на чем свет стоит; мужа и Францию, которую Генри, ставший за это время патриотом Парижа, отстаивает, как может. У Джун виноваты все: и плохая гостиница, и дорогие рестораны, и холодный октябрьский ветер, и лужи на улицах, и нелюбезные, кичливые французы. Больше же всех, натурально, виноват сам Миллер. Теперь уже Джун, а не Генри что ни день наведывается в «Америкэн экспресс» справиться, не прислал ли очередной поклонник денег на обратную дорогу. Супруги ссорятся с утра до ночи; ночью же — перерыв на любовь, такую же пылкую и неутомимую, как встарь. Секс, однако, отношения не спасает, мало того: чем лучше супругам в постели, тем хуже в жизни. Со временем Миллер объяснит этот парадокс в «Мире секса», подобьет под него в этой небольшой книжке 1940 года теоретическую базу: «Секс может способствовать любви, делать ее глубже и сильнее, но может ее и разрушать. Секс — аксессуар любви, он может быть добром или злом… Обычно любовь и секс уничтожают друг друга, порождают в нас чувство вины и, страдание, которые несут гибель современному миру».

Вот и в отношениях Генри и Джун секс не созидателен, а разрушителен, супруги беспрерывно ссорятся и в то же время хорошую мину стараются сохранить: Джун зовет мужа ехать обратно в Америку вместе с ней, однако предложение выглядит не слишком убедительно — присланных денег едва хватит на один билет, никак не на два. Генри, сходным образом, зовет жену приехать вновь через пару месяцев, уверяет, что с Жермен Дюлак договорится и Джун будет сниматься в ее звуковом фильме на английском языке. И то и другое действительности не соответствует. Когда же Джун, наконец, уезжает, Миллер вздыхает с облегчением; жену он любит по-прежнему, но впервые за шесть лет совместной жизни в расставании с ней видит не только отрицательные, но и положительные стороны. «Когда я слышу, как она лопочет, точно заводная, о нашем общем будущем, которое ввезла во Францию контрабандой, — записывает Миллер в дневнике после отъезда жены, — мне кажется, будто я вернулся в ледниковый период».

В Париж Джун вернется спустя год, опять осенью, опять всего на пару месяцев и опять неожиданно. И застанет мужа врасплох: в тот вечер Генри покидал «Дом» раньше обычного — на углу ему попались на глаза две проститутки, и он намеревался провести вечер с той, что посмазливее. Но тут какой-то доброхот подошел сзади, похлопал его по плечу и, когда Миллер обернулся, шепнул: «Вон там сидит твоя Джун». Как выяснилось, в Париже Джун уже второй день, остановилась в «Отель де Пренсесс», но объявлять мужу о своем приезде не торопится. На этот раз цель ее поездки — не сниматься в кино, а проследить за нравственностью мужа, а точнее, уличить его в безнравственности, что, как читатель догадывается, не слишком затруднительно. «В дорогу ее послало письмо» общего с Генри приятеля, из письма следовало, что времени в Париже Миллер даром не теряет.

За тот год, что они не виделись, Джун осунулась, подурнела, вообще сильно сдала: работать платной танцовщицей в клубе — дело не из легких. Изменился (мы скоро поймем, почему) и Миллер, но, в отличие от жены, — в лучшую сторону. В том числе и внешне: вид по-прежнему довольно затрапезный, но лицо разгладилось, на лице улыбка, помятую фетровую шляпу носит залихватски, набекрень, сразу видно — чувствует себя куда увереннее, настроение, как выразилась в книге «Курсив мой» Нина Берберова, «морепоколенное». На карикатуре в «Чикаго трибюн» вид у Миллера победительный — и не скажешь, что ни гроша за душой. Сидит в кафе нога на ногу, небрит, очки сдвинуты на нос, галстук съехал набок, в руке стакан, на столике остывает в ведерке со льдом бутылка белого вина, из нагрудного кармашка пиджака торчит вечное перо. А на столе рядом с бутылкой лежит номер «Нового обозрения», авангардного парижского журнала на английском языке. Впоследствии американских репатриантов в Европе, с легкой руки известного американского критика Эдмунда Уилсона, стали даже называть «эдакий Генри Миллер» («The Henry Miller type»).

Теперь к нападкам «стервятницы» (как Генри еще в Нью-Йорке «любовно» прозвал жену) он прислушивается куда меньше, он уже не тот Тони Бринг, что покорно разносит в домашнем кафе вино, а в дверях собственного дома спрашивает, может ли он войти. Джун устраивает ему сцены ревности, обвиняет в изменах, говорит, что ей донесли, будто он регулярно пользуется услугами парижских шлюх (если бы только шлюх!), а об одной из них даже вроде бы написал рассказ. Но ведь и Джун тоже не без греха: и Поп, и Джин Кронски, и мало ли кто еще…

Джун никакого касательства не имеет. В результате на Рождество 1931 года Джун пригрозила мужу, что либо он покается в своих прегрешениях, либо она через несколько дней отбудет в Нью-Йорк и по возвращении в Америку с ним разведется. В старое время Миллер скорее всего пошел бы на попятный, постарался загладить свою вину. Теперь же, слушая пылкую обвинительную речь супруги, он, как и полагается сочинителю, думает только об одном: как бы использовать эту речь в своей будущей книге. Прав, стало быть, Буревестник революции, заметивший — и не без самокритики — в одном из своих рассказов: «Но вообще женщина, если она не хочет искалечить себя, не должна любить писателя, не должна».

Монолог, которым разразилась «искалеченная» Джун в январе 1932 года и который под отношениями «Генри Миллер — Джун Мэнсфилд» подведет, хоть и не сразу, жирную черту, заслуживает того, чтобы самые выразительные места из него процитировать. «Чтобы я еще раз вышла замуж?! — кричала Джун на всю гостиницу, не выбирая выражений, стоя, в чем мать родила, посреди их убогого, крошечного номера. — Я сто́ю вас всех, вместе взятых, суки долбаные! Ни один мужик не способен оценить те жертвы, на которые я ради него готова пойти! Хватит, близко больше не подойду ни к одному мужчине (и к женщине — подмывает спросить — тоже?) — разве что мне станет совсем невмоготу. И тогда я поимею (в оригинале другое слово, более емкое) всех и каждого! И выбирать, кого трахать, буду сама. Так тогда им и скажу: „Хочу, чтоб меня и в хвост и в гриву отодрали!“».

Что же изменилось — и изменилось к лучшему — в жизни Миллера с осени 1930-го по осень 1931-го? Признание, особенно литературное и особенно на первых порах, нам в первую очередь обеспечивают люди со связями, которые нас окружают: без помощи извне успеха добиться сложно. И спустя полгода после приезда Миллера в Париж вокруг него образовалось то, что важнее и денег, и крыши над головой, — круг знакомых, человек десять-двенадцать, которые, каждый на свой лад, многие — исходя из собственных интересов, помогли ему выбраться из трясины. Помогли с тем большей охотой, что зависти к нему не испытывали: у безвестного литератора благожелателей всегда больше, чем у знаменитости.

Миллер, мы уже себе уяснили, гордым нравом не отличался и помощь принимал легко (оказывал, впрочем, — тоже). Он даже составил график питания за чужой счет: у кого из друзей, в какие дни и на какую сумму столуется. Вложил «расписание» в конверты и разослал друзьям открытое письмо; таких, «открытых», писем он за свою жизнь напишет немало. «Мне только что пришло в голову практическое решение моего вопроса, — напрямую, без обиняков говорилось в письме. — Я составил список своих лучших друзей, которые могли бы раз в неделю ссудить меня определенной суммой на пропитание, чтобы я не умер с голоду. Уверен, Вы не будете возражать, если в этот список я включу и Вас». Заканчивается «Письмо-расписание» такими словами: «Ваша помощь позволит мне работать с легким сердцем и незамутненным рассудком». И то сказать, чего не сделаешь ради того, чтобы одаренный человек писал с легким сердцем, тем более — с незамутненным рассудком!

И друзья его исправно кормили, причем строго по им же самим установленной формуле: один друг — один день недели — две трапезы. Миллер, отдадим ему должное, старался как мог «возместить убытки»: одних за обедом развлекал разговорами (собеседник он был превосходный), после еды мог помыть посуду и даже убрать квартиру или выйти погулять с ребенком. Если же хозяйка дома очень настаивала, а хозяин куда-то отлучился, мог в качестве дружеской услуги с ней переспать — чего не сделаешь ради друзей, да еще не давших умереть с голоду!

«расписанию», столовался по понедельникам у американского комедиографа Джозефа Шрэнка и завел роман с его женой Бертой. Да и как было не завести? Мало того что Берта была хороша собой, она к тому же как две капли воды была похожа на Джун. А еще отлично играла на пианино, чем живо напомнила Генри и первую жену тоже. Ни о чем не подозревавший драматург к Генри расположился и щедро поделился с ним своими издательскими и литературными связями. Друзья, можно сказать, передавали Миллера из рук в руки: один кормил, другой селил, третий печатал, четвертая ложилась с ним в постель. И Миллер, скажем в его оправдание (если он в нем нуждается), того стоил. Не будь он одарен, колоритен, обаятелен, остроумен, отзывчив, доброжелателен — пришлось бы ему собирать 90 долларов на пароход из Гавра в Нью-Йорк; другого выхода у него бы не оставалось.

с еще более нужным, чем он, человеком — юристом и литератором, выпускником Йеля, сотрудником парижского отделения «Нэшнл сити бэнк» Ричардом Осборном. Любитель сладкой жизни, юный Осборн приехал в Париж не столько работать, сколько развлекаться. Они, Осборн и Миллер, друг другу сразу же понравились; Миллер переехал к Осборну и два месяца пользовался гостеприимством беспечного хозяина, делил с ним уютную квартиру, сытную еду — и русскую подругу Ирэн, а также других юных красоток, от которых у богатого и великодушного Осборна отбоя не было. Вдобавок он ежедневно получал от Ричарда небольшую сумму на кофе, метро и сигареты. В благодарность за гостеприимство Миллер развлекал Осборна по вечерам — за отсутствием досуга более увлекательного — чтением вслух «Взбесившегося фаллоса».

Ричард Осборн, в свою очередь, свел Миллера со своим начальником, вице-президентом банка, где он работал, — Хьюго Гайлером. И, что гораздо существеннее, — с его женой Анаис Гайлер, тридцатилетней дочерью датской певицы и испанского пианиста и композитора Джоакина Нина, с которым она еще девочкой объездила все столицы мира и которому посвятила свой «Интимный дневник», этот «безмолвный разговор с отцом», как назвал его впоследствии Миллер. Побудительным мотивом дневника, растянувшегося на несколько десятков томов, стала неразделенная любовь дочери к отцу, та тоска, какую Анаис испытала, когда отец их с матерью бросил. Слово «интимный» (скажем в скобках) вообще было тогда в ходу: «Интимная биография» — таков и подзаголовок книги Альфреда Перлеса о Миллере.

Анаис была женщиной, что называется, без слабых мест. Красотка: изящная фигурка, тонкое лицо, огромные карие глаза, волосы цвета вороного крыла. Безупречный вкус. Сговорчива, великодушна, прекрасно образованна: свой дневник вела на трех языках: испанском, французском и английском. И в придачу отличалась фантастической интуицией: друзья — причем вовсе не в шутку — называли ее ясновидящей. Если же учесть, что была Анаис еще и женщиной начитанной (в молодости, говорили, она прочла все книги Нью-Йоркской публичной библиотеки), одаренной писательницей и вдобавок психоаналитиком, — то нетрудно догадаться, что влюбчивый Миллер в очередной раз потерял покой.

Влюбился в красавицу испанку (датчанку, американку, еврейку), страстную почитательницу Дэвида Герберта Лоуренса и его культового романа «Любовник леди Чаттерлей», о котором Анаис даже написала книгу. А заодно — в виллу под Парижем, стоящую в густом, разросшемся саду. Влюбился в мавританский стиль обстановки, в астрологические карты и экзотические картины по стенам, в черные резные книжные шкафы с книгами всех мыслимых писателей на всех мыслимых языках. Что ж, когда перебиваешься с хлеба на воду и утром не знаешь, где будешь ночевать, вилла в мавританском стиле завораживает ничуть не меньше, чем ее обитатели. А в сочетании с прелестной Анаис и вовсе кажется земным раем. Была Анаис Нин (выйдя замуж, она не поменяла фамилию) так обаятельна и хороша собой, что влюбила в себя не только Миллера, но и его жену. Когда Джун осенью 1931 года вторично приехала в Париж, она — в основном из ревнивого любопытства — побывала с мужем у Гайлеров, после чего оказывала Анаис недвусмысленные знаки внимания. На хозяйку виллы Джун, как видно, тоже произвела впечатление: Анаис не раз поминала жену Миллера — и в письмах Генри, и в своем «Интимном дневнике», где называла ее «Эта женщина Мэнсфилд» («The Mansfield Woman»).

«отвечал» уже известный нам Альфред Перлес, бонвиван и острослов, автор на любой вкус, циник, любивший повторять: «Бери, что дают, и не капризничай» и сам неизменно следовавший этому правилу. Рассказ «Мадемуазель Клод», а также статью Миллера о фильме Бюнюэля «Золотой век» Перлес помог пристроить в «Новое обозрение», которое выпускал его приятель Сэмюэл Патнем, впоследствии написавший про Миллера в своей книге «Париж был нашей общей любовницей». В приятелях у Перлеса был весь литературный и художественный Париж: и Бретон, и Супо, и швейцарец Блез Сандрар, и Цадкин, и Майоль, и Макс Эрнст. Многие парижские очерки (лучше сказать, зарисовки) Миллера Перлес напечатал в «Чикаго трибюн», для которой писал сам. Правда, под некоторыми из них он ставил «для верности» свою фамилию: Перлес был на слуху, Миллер, увы, — нет. Так у Генри Миллера появился второй «псевдоним», первым — читатель помнит — был «Джун Эдит Мэнсфилд». Тот же Перлес впоследствии устроил Миллера в «Чикаго трибюн» корректором за 12 долларов в неделю — зарплата для Генри нешуточная.

Патнему рассказ «Мадемуазель Клод» понравился, и он обещал его напечатать, но ведь известно: ни одно доброе дело не остается безнаказанным. В отсутствие Патнема, уехавшего летом 1931 года по делам в Нью-Йорк, Миллер и Перлес взялись довести до типографии очередной номер «Нового обозрения». Дружеская услуга обернулась невиданным самоуправством: выпускающие редакторы выбросили из номера не понравившийся им рассказ, а вместо него вставили статью Перлеса о Рильке (которую Миллер прочесть не удосужился, как, впрочем, и самого Рильке). Главное же, вставили в номер сочиненный ими манифест «Нового инстинктивизма» — бунт «против ребячества в искусстве и литературе, плевок в урну послевоенного чванства, куча дерьма в колыбель мертворожденных божеств». По счастью, в типографии смекнули, что о подобном манифесте Патнем должен быть проинформирован, и 20 страниц «Нового инстинктивизма» незамедлительно отправились в мусорную корзину.

Но работы теперь благодаря Перлесу и другим друзьям со связями хватало. Летом и осенью 1931 года Миллер подрабатывает литературным негром, сочиняет рекламные объявления — например, для недавно открывшегося американского борделя на бульваре Эдгара Кине. По заказу американского мехового коммерсанта Луиса Атласа сочиняет (и тоже анонимно) очерки про именитых парижских евреев. И — чего только не сделаешь за деньги и кров — пишет, по просьбе американца Милларда Филамора Османа, диссертацию по психологии увечных и умственно отсталых детей. Осман не только приютил и пару месяцев исправно кормил Миллера, но даже выкупил из ломбарда его обручальное кольцо, посчитав это своим долгом, ведь обратился он к Миллеру по рекомендации Джун…

И продолжает сочинять очерки. Вот начало одного из них, подписанного Альфредом Перлесом и написанного для Уомбли Болда, ведущего еженедельной колонки «Жизнь богемы» («La Vie de Bohème») в «Чикаго трибюн»:

«Улица Лурмель в тумане

„Hotel de l’Esperance“[35]. Отель этот я хорошо запомнил, ибо стоило мне в очередной раз прочесть его название, как меня охватывало отчаяние. Такое название мог придумать разве что какой-нибудь сентиментальный олух, к тому же в винном угаре. Да и сама улица была сродни кровоточащей язве…

Улица была длинной и извивающейся, и каждый ее изгиб являл собой все более жуткую гримасу. Казалось, эта улица идет в никуда и никогда не кончится. То она вдруг будто принималась визжать и мычать, а затем вновь наступала могильная тишина. Туман сгущался. Стены покрывались испариной. Я миновал кладбище, потом — аббатство и, наконец, вышел к зловещей Сене, что несла в своих полнокровных водах грязь и запустение. Я стоял, погружаясь взглядом в водоворот, и мне казалось, что я стою над выгребной ямой человеческих чувств и что все жуткие, уродливые здания, вздымающиеся на ее берегах, — это скотобойни любви».

Очерк подписан Перлесом, но Миллер узнаётся без труда. У кого еще улица «визжит и мычит», а стены «покрываются испариной»? Кому еще пришло бы в голову сравнить излучину реки с гримасой, улицу — с кровоточащей язвой и придумать такие словосочетания, как «выгребная яма человеческих чувств» или «скотобойни любви»?

книжного магазина на улице Деламбр Эдвардом Титусом, выпускавшим ежеквартальный журнал под соответствующим названием «This Quarter». Не живи Миллер у Османа, он не встретился бы с еще одним своим соотечественником, человеком куда более примечательным, чем Атлас или Осман, — поэтом, причем поэтом с именем, — Уолтером Лоуэнфелсом[36]. Поэтом и риелтором — жить-то надо! И единомышленником: в обоих вышедших в Париже поэтических сборниках — «США с музыкой» и «Аполлинер: элегия» — Лоуэнфелс, что Миллеру не могло не понравиться, выступает с резкой критикой дутых и примитивных американских ценностей. На его взгляд — и с этим тезисом Миллер также готов согласиться — современный мир мертв, ибо мертвы его ценностные ориентиры. Лоуэнфелсу пришлась по душе рецензия Миллера на «Золотой век» Бюнюэля, которую принял к публикации Сэмюэл Патнем. Деструктивный месседж рецензии сводился к тому, что сюрреализм вообще и сюрреализм Бюнюэля в частности — это свидетельство распада цивилизации и что избавиться от этой смертельной болезни можно, лишь стерев современное общество с лица земли. Фактически ту же мысль, только другими словами, высказал и Лоуэнфелс в эссе, которое он в это время писал для «This Quarter»: «Мы омертвели внутри, поэтому мертвы и наши слова. В мертвечине нет места для чувств… В мире пустой болтовни всё мертво и все мертвы». Когда Миллер встречался с Лоуэнфелсом в его квартире на рю Денфер-Рошро, из кабинета хозяина только и слышалось: «смерть», «мертвечина», «покойницкая» — казалось, что разговаривают между собой не литераторы, а санитары или патологоанатомы.

Меж тем главным «патологоанатомом» был вовсе не Лоуэнфелс, а его издатель, американский профессор русского происхождения Майкл Френкель. И вскоре Миллер «идет на повышение»: перебирается с Денфер-Рошро на Вилла-Сёра, где в далеком от центра, но богемном районе (здесь в разное время снимали квартиры Сальвадор Дали, Антонен Арто, Андре Дерен) живет создатель и провозвестник «школы смерти», последователь Лоуренса с его «Апокалипсисом» и предтеча Фрэнсиса Фукуямы с его «Концом истории». С виду вылитый Троцкий (козлиная бородка, горящие глаза, растрепанная шевелюра), Френкель только о смерти и говорил — не своей, разумеется, а современного общества, духовной смерти современного человека. И писал: в книге «Младший брат Вертера» герой, вслед за героем Гёте, совершает самоубийство — правда, в своем воображении.

с ней о высоком, чем повергал бедную девушку в полнейшее недоумение. Пользовались его рассеянностью и Перлес с Миллером. Один из них (обычно Перлес) занимал философа разговорами, в то время как другой (Миллер) выгребал из кармана висевшего на вешалке пальто всю мелочь. Если же Перлес с Миллером не испытывали недостатка в средствах (случалось и такое), украденная мелочь возвращалась туда же, откуда изымалась; сию гуманную акцию Миллер называл «воровством наизнанку» («pick-pock-eting in reverse»).

цивилизации давно умер. Что, во-вторых, жизнь — во всяком случае, современная жизнь — это самообман. Что, следовательно, всякая активность бессмысленна и бесперспективна и что залог спасения только в одном — в смерти западного мира. Все это Миллеру нравилось, что следует хотя бы из первых фраз «Тропика Рака», впоследствии измененных: «Я живу на Вилла-Сёра, в гостях у Майкла Френкеля. Нигде нет ни соринки, каждый стул на своем месте. Мы здесь совершенно одни, и мы мертвы». Нравилось, но и вызывало ироническую улыбку: мертв, дескать, не только западный мир, но и мир самого Френкеля. Вести разговор о кончине цивилизации Миллер, по правде говоря, предпочитал не в квартире, где нет ни соринки и каждый стул на своем месте, а в кафе по соседству, уплетая за счет философа омлет или кролика по-бургундски. В теории Френкеля — Лоуэнфелса его не устраивала, пожалуй, только идея анонимности. Френкель же призывал к «креативному суициду», к отказу от «персонального авторства» и даже сочинил тридцатистраничный памфлет под названием «Необходимость анонимности», где были такие слова: «Анонимное стремление создать роман или стихотворение становится борьбой за общемировой идеал, за общемировое творение. Стремиться необходимо к этому, а вовсе не к известности и признанию. Если ты истинный художник — этого достаточно». Миллер считал себя истинным художником, однако не был убежден, что «этого достаточно» и что его, Миллера, цель — «общемировой идеал». В то же время сам он как нельзя лучше вписывался в теорию анонимности, ведь почти все написанное им в начале 1930-х, как правило, шло за чужой подписью.

35. Отель «Надежда» (фр.).

36. Уолтер Лоуэнфелс (1897–1976) — американский поэт-сюрреалист и публицист