Приглашаем посетить сайт

Ливергант А.: Генри Миллер.
Глава двадцать третья

Глава двадцать третья

КНИГА ЖИЗНИ, «КНИГИ В МОЕЙ ЖИЗНИ», УЧИТЕЛЬ ЖИЗНИ

А между тем, несмотря на навязчивые мысли, нелегкий быт и, прямо скажем, нелегкую молодую жену, «эта безумная деятельность» продолжается. Миллер пишет, и пишет немало. За десять лет биг-сурского отшельничества он, помимо всего прочего, одолел трилогию, свою opus magnum[78], растянувшуюся на полторы тысячи страниц — и на много лет.

«Розы распятой», по существу, еще с «Взбесившегося фаллоса», а значит, с конца 1920-х, а если точнее, с 1927 года. В начале 1930-х роман дописан, но, как мы помним, никого, кроме автора, не устраивает. Не вполне доволен книгой и Миллер. Новая жизнь романа начинается уже после возвращения в Америку. На базе «Фаллоса» задуман новый большой роман. «Когда эта книга выйдет, — пишет Миллер Лафлину в феврале 1948 года, — она станет чем-то вроде атомной бомбы, которую я сброшу на литературный мир. Успеть бы только: больше двух-трех часов в день писать не получается». С этим «грандиозным замыслом», с «атомной бомбой» Миллер связывает большие надежды. Называет трилогию «книгой жизни», думает о ней как о «недостижимом мираже», однако же считает, что «стоит только начать, и дело пойдет». Дело идет, но не совсем так, как хотелось. Первые 100 страниц плюс многостраничные разрозненные заметки появляются и в самом деле довольно быстро — летом 1940 года. А спустя полтора года, в январе 1942-го, закончен черновой вариант первого романа трилогии, летом того же года — «беловой», однако автор им по-прежнему недоволен, что неудивительно: работа над книгой велась хаотично, поспешно, от случая к случаю, параллельно с работой над другими произведениями. Потом Миллер будет объяснять журналистам, что, в отличие, например, от Сименона, никогда не знает, когда закончит начатую вещь.

«Сексус», «Плексус» и «Нексус»[79] были, после почти десятилетней работы, наконец дописаны. Первые два романа — окончательно, третий — вчерне. Собственно, трех романов Миллер писать не собирался, он писал один очень большой роман, однако, когда число страниц в нем превысило полторы тысячи, разделил рукопись на два романа — «Сексус» и «Плексус», после чего, уже гораздо позже, дописал третий — «Нексус»; так и возникла трилогия. Трилогия, которой, особенно поначалу, автор доволен по-прежнему не вполне. На все просьбы Даррелла прислать ему уже совсем готовый «Сексус» Миллер отвечает в письме от 12 июля 1947 года отказом и объяснением: «Многословно, невнятно, бессвязно». Однако проходит полтора года, и реляции начинают поступать победные: «„Сексус“ — довел до ума. Прелесть!» «Перевалил за половину „Плексуса“, пишу с огромным удовольствием. Все время улыбаюсь — даже когда описываю что-то ужасное или трагическое».

Миллер пишет «с огромным удовольствием», а вот Даррелл, против ожидания, этого удовольствия не разделяет. В свое время он расхвалил до небес «Тропик Рака», да и теперь искренне считает (и не устает повторять), что Миллер — крупнейший на сегодняшний день американский писатель. «Сексус» же Даррелла откровенно разочаровал. Он обвиняет друга в «нравственной вульгарности» («moral vulgarity»), в безвкусице, в «глупых, бессмысленных сценах, в которых нет ни raison d’être[80], ни юмора — только ребяческие взрывы непристойностей». Сожалеет, что «бесследно исчез бешеный темп „Тропиков“ и „Черной весны“». Что получилась не литература, а «писанина» («twaddle»), и как, мол, такой крупный художник, как Миллер, мог этого не заметить. «Бодрящий, ледяной душ, — в сердцах пишет Даррелл, — превратился у тебя в поток экскрементов». Написал про нравственную вульгарность и экскременты и решил, что переборщил. И спустя несколько дней послал мэтру покаянную телеграмму: «Перед тобой виноват. Критика несправедлива. Преклоняюсь перед твоим гением. Надеюсь, что не рассоримся».

Не рассорились; критика справедлива, с ней трудно не согласиться. Однако главный недостаток трилогии состоит, на наш взгляд, в другом. С упорством, достойным лучшего применения, автор развивает тему вчерашнего дня, ни под каким видом не желает с ней расставаться. Хотя и утверждает, что «история моей жизни — тема неисчерпаемая», все сказанное в трилогии в том или ином виде уже сказано писателем раньше, и сказано, Даррелл прав, лучше, ярче, динамичнее. И гораздо короче. Миллер это и сам чувствует: в 1949 году, заканчивая «Плексус», он помечает в дневнике: «Ускорить темп повествования, набрасывать эпизоды как придется. Быстрей, быстрей, чтобы действие неслось со скоростью молнии!»

— точно так же, теми же словами защищался бы на его месте любой другой критикуемый автор. Мол, если с художественной точки зрения книга и неудачна — то она, во всяком случае, искренна. Если на этот раз его и подвел вкус — то жизненной правде он остается верен. Если в тексте много пошлого и непристойного — то делается это совершенно сознательно. Если это и «писанина», то «я пытался воспроизвести в словах мою жизнь, которая для меня, вплоть до мельчайших деталей, очень много значит». Все эти доводы, однако, не отменяют главного: «неисчерпаемая тема» себя исчерпала.

«Вестерн юнион» (в «Розе» — Космококковая телеграфная компания), и про то, как он с этой работой расстался: «Свободен! Свободен!» И про его родителей, их отношения, круг их общения. И про друзей и многочисленных подруг. И про то, как он торговал конфетами («леденцовая эпопея») и энциклопедиями и как это расширило его представление о человеческой природе. И про то, как они с Джун содержали подпольное питейное заведение, в котором жили: «О том, что мы живем здесь и что женаты, должны знать только самые близкие друзья». И про поездку на заработки во Флориду: «Должна же в Джексонвилле быть хоть какая-то работа!» И про художницу и поэтессу Джин Кронски: в «Нексусе» она появляется под именем Анастасия («бедняжка Стася») и изображена сумасшедшей и наркоманкой, каковой, по всей вероятности, и была; безумие, впрочем, не мешало Стасе свято блюсти свои интересы.

прибегает в парижских романах, всеми этими «зверушками», «влажными зарослями», «нежными лепестками» «голубка́ми», «шкворнями» и «инструментами», автор вовсе не шел на компромисс с радетелями нравственности, запретившими его ранние книги. И, как следствие, Франция, которая прежде относилась к Миллеру терпимо, последовала примеру Америки, и в 1949 году вышедший в Париже «Сексус» был запрещен «на любом языке». И, что любопытно, «Комитет в защиту Генри Миллера», который тремя годами раньше, по инициативе редактора «Комба» Мориса Надо, выступил в защиту двух парижских издательств, выпустивших французскую версию обоих «Тропиков», и в который вошли такие гранды, как Камю, Сартр, Жид, Элюар и Андре Бретон, — на этот раз безмолвствовал. Когда в марте 1946 года президент «Картеля общественных и моральных действий», руководствуясь антипорнографическим законом 1939 года, подал в суд на «Эдисьон де Шен» и «Эдисьон Дэноэль», в парижских газетах за четыре месяца были опубликованы две сотни статей про «Le cas Miller» — «Дело Миллера», немногим по своему резонансу уступавшее «делу Дрейфуса». Когда же был запрещен «Сексус», ярый сторонник Миллера и свободы печати Морис Надо счел, что секса в книге и в самом деле «многовато», и осторожно поинтересовался у автора, не считает ли тот свою книгу «откровенно непристойной». И Миллер не спорил; не зря же он считал, что «Сексус» не следовало бы печатать отдельно от двух остальных романов, — упреки в «откровенной непристойности» не стали для него сюрпризом.

В «Розе», в «Сексусе» в первую очередь, и в самом деле хватает непристойных сцен и описаний, но не они определяют своеобразие этого огромного, чтобы не сказать громоздкого, сочинения. Как и в парижских романах Миллера, основное действие (если о нем вообще в данном случае может идти речь) сопровождается в трилогии многочисленными «лирическими» отступлениями, несущими, вслед за обоими «Тропиками», основную идейно-содержательную нагрузку. Какие только сведения читатель не почерпнет из этих отступлений! На пространстве в полторы тысячи страниц о чем только Миллер не пишет! О сексе, о музыке, о том, как оценить хорошую картину. О наркотиках и наркоманах и почему наркотиков все боятся. О евреях-эскулапах, «более человечных», чем врачи американские. О хирургических операциях и об оккультизме: в «Плексусе» во всех подробностях, со знанием дела описывается спиритический сеанс. О роботе XII века, созданном средневековым ученым. О рабстве, войне, психоанализе, женской психологии и женском начале. Об отхожих местах и дзен-буддизме. О должниках и кредиторах. О негритянском общественном деятеле Уильяме Дюбуа, чья «сдержанная речь таила в себе взрывную энергию динамита». О гинекологах и детских болезнях. Об Уитмене, Гамсуне и Шпенглере; о его «Закате Европы». О Нострадамусе. О Достоевском, Гоголе (которого автор цитирует по памяти!), о русской литературе: «Во всей Европе не было мыслителей более дерзких, нежели русские». О Ницше, «моей первой серьезной любви», который «научил меня сомневаться». Об освободителе рабов Джоне Брауне и его «неисправимой снисходительности». О Джойсе, Пикассо, Льюисе Кэрролле, Конраде, Генри Джеймсе — о «разнобое оценок» этих и многих других художников слова и кисти.

«расклад сил» в трилогии остается неизменным: автора и рассказчика «вовсе не тянет изображать чужие приключения». И даже когда изображает, сам всегда остается в центре событий; камера, говоря языком столь нелюбимого Миллером кинематографа, ни на мгновение не упускает его из вида. Пропускает «чужие приключения» через себя, их комментирует, дает им оценку — как правило, эмоционально завышенную. Жалуется («сетования на всё на свете — и ни на что в частности»), веселится и негодует. Проникает в глубины человеческой психологии, в том числе и своей собственной, писательской: «Я нахожу сотни причин продолжить безнадежное дело». Вспоминает, любит, читает и делится прочитанным, пересказывает тщательно записанные сны. Философствует: «Древо жизни питается не слезами, но знанием, что свобода есть и пребудет всегда». Ну и творит, конечно же. Не столько думает, сколько «собирает плоды воображения»: мыслительный и творческий процесс, по Миллеру, — вещи разные, о чем он не уставал повторять в своих интервью.

Особое, быть может самое важное, место в трилогии (и в этом, должно быть, ее существенное отличие от романов 1930-х годов) занимает тема становления писателя. Главный герой «Розы» — даже не сам Миллер, а тот творческий процесс, в который он вовлечен, который освобождает его от жизненных тягот. «Ну вот, ты и вернулся в свой мир. Можешь опять стать Богом! Прекрасна жизнь писателя! Мне другой не надо!» — восклицает он, садясь в самый тяжелый период жизни за пишущую машинку. Освобождает писателя от тягот и треволнений, но и заставляет страдать: Миллера постоянно свербит «тревожная мысль об одиночестве художника и тщетности его усилий». Творчество, полагает Миллер, — это наслаждение и пытка одновременно, пытка, которую хочется длить: «Мы пишем, зная с самого начала, что проиграли. И каждый день молим о ниспослании новых мук».

Миллер не только «измышляет события и персонажей, но эти события проигрывает»; проигрывает в диалоге, к которому привлекает «референтные фигуры». Непривычные слова, броские сравнения, причудливые сюрреалистические словесные узоры — этот «язык тревоги и мятежа», к которому мы давно привыкли и который так нравится Ульрику (то бишь Эмилю Шнеллоку), возникает, как выясняется, в результате диалога «с эфемерными родственными душами». Сидя за пишущей машинкой, автор, будто на спиритическом сеансе, вызывает из небытия своих любимых авторов. Ведет «исповедальные беседы», «мятежные собеседования» с Уитменом и Шпенглером, Достоевским и Ницше — и словно бы заряжается от них талантом и вдохновением, после чего пишет, не останавливаясь, «будто читает текст по книге», «как одержимый разматывает нить своего нескончаемого опуса». Нескончаемого и многослойного, разветвленного. Этим «Роза распятая» чем-то напоминает «многоступенчатую» арабскую сказку. Здесь тоже «тысяча и один» сюжет, нанизывание одного эпизода на другой. Чаще же всего в «Розе распятой» Миллер «заряжается вдохновением» от самого себя, от своей жизни, и это — повторимся — самый большой недостаток его самой большой книги.

«Книги в моей жизни». Идея описать круг чтения Миллера принадлежала Лоренсу Кларку Поуэллу, который, по собственному почину, поместил в свою университетскую библиотеку архив писателя и обратился к нему с заманчивым предложением: «Почему бы вам не написать небольшую книжку о том, что и когда вы читали, а я бы ее напечатал для друзей библиотеки?» Начался же этот проект с уже упоминавшегося списка «100 лучших книг»; в окончательном варианте этим списком «Книги в моей жизни» завершатся.

Поуэлл, ушло не больше года. С таким увлечением Миллер писал ее еще и потому, что в процессе работы узнал о себе много нового. «Роль книг в моей жизни на поверку оказалась гораздо больше, чем я думал, когда стал перечитывать старые книги, — писал он Лафлину в феврале 1950 года. — Я узнал о себе много удивительного». Миллер вспоминал потом, что, случалось, писал — и это несмотря на многотрудную, хлопотливую жизнь на природе и на людях — по 100 страниц в месяц. И в январе 1951-го, за полгода до разрыва с Лепской, поставил точку.

Слово «книги» в заглавии, претерпевшем по мере написания ряд изменений (сначала книга называлась «Мир книг», потом «Сметлив и мертв» и только в окончательном варианте — «Книги в моей жизни»), не должно вводить читателя в заблуждение. Точно так же, как «Колосс Маруссийский» — не только про Грецию, а «Кондиционированный кошмар» — не только (и не столько) про Америку, «Книги в моей жизни» — далеко не только про книги. Для Миллера, любителя свободного литературного плавания, рассуждения о чтении — как правило, лишь повод, чтобы завести разговор обо всем на свете, к чтению нередко не имеющем никакого отношения.

— повод поговорить об Америке, сказать всё, что он думает о «духовной нищете нации». Райдер Хаггард — повод поразмышлять о мятежности и анархизме детских лет, о сбивчивых детских воспоминаниях. Блез Сандрар — подумать о столь свойственной писателю (Миллеру, во всяком случае) одержимости. «Сиддхартха» Германа Гессе и «Серафита» Бальзака — задуматься о «мании сочинять письма». Франсуа Рабле — повод поговорить об освободительной миссии юмора. Книги Жана Жионо — завести разговор о чревоугодии и возлияниях. Драйзер — повод сказать о честном взгляде на жизнь, о полноте восприятия и житейском опыте, которому автор придает столь большое значение. Достоевский, конечно же, — повод высказаться о Добре и Зле. Эмерсон, Ницше, Рембо, а также наставники дзен-буддизма — повод «с бешенством и негодованием» вспомнить о бруклинской школе и учителях. Если же брать любимых авторов Миллера в совокупности, то они — прекрасный повод поразмыслить «о борьбе человеческого существа за свою независимость».

Учит в 1950-е годы Миллер не только читать, но и жить. О том, что теперь, в старости, он не только писатель, но и философ, учитель жизни, свидетельствует вышедшее в 1956 году (а написанное много раньше) исследование писателя об Артюре Рембо «Время убийц» — лучшая, пожалуй, книга позднего Миллера. Название Миллер позаимствовал из стихотворения в прозе Рембо «Хмельное утро». «Убийцы» имеют здесь двойной смысл: это еще и название наркотиков, которыми пользовались перед убийством члены средневековой персидской секты. Идея же родилась, если верить автору, потому, что ему в свое время не удался перевод «Сезона в аду», стихотворения Рембо, про которое Миллер узнал еще в Бруклине от Джин Кронски, когда и сам переживал «сезон в аду», «находился в самой нижней точке своей профессиональной жизни».

«Сезоном в аду» Миллер трудится в Биг-Суре весной 1945 года. Он только что счастливо женился, молодая жена ждет ребенка, работается легко и легко читается, именно в это время Миллер много читает французов: помимо Рембо — «Серафиту» Бальзака, а также своих современников Сартра и Камю. Рембо, его стихи, письма сестре и матери, он читает в оригинале и с огромным удовольствием, но вот поэтический перевод «Сезона» у него, как он ни бьется, не получается. «Я крайне собой недоволен, — пишет он в это время Лафлину. — Взываю к небесам, чтобы на меня снизошло вдохновение, чувствую, что терплю сокрушительное поражение. Если в ближайшие десять дней перевода не кончу, брошу и возьмусь за что-то другое».

«проклятым» французским поэтом, хотя, казалось бы, что может быть общего между восемнадцатилетним французом, сочинявшим в середине XIX века «Книгу озарений», и шестидесятилетним американцем, писавшим исповедальную и малопристойную прозу веком позже?

Между тем Миллера и Рембо и в самом деле роднит многое: «В Рембо я, как в зеркале, вижу свое отражение». И схожие матери — деятельные, суровые, упрямые, непрощающие. И скептическое отношение к действительности: Миллер просит Фаули (впоследствии профессор Йеля посвятит Миллеру свою книгу о Рембо) выяснить, как звучит в оригинале замечание поэта из письма матери: «Всё, чему нас учат, — сплошная фальшь!» Одно время Миллер хотел даже, чтобы эту фразу выбили на его могильном камне. И «неупорядоченность» в мыслях, мечтательность, ежеминутная готовность отдаться на волю самой прихотливой фантазии. И синдром Питера Пена — нежелание взрослеть. И, наряду с мечтательностью, — увлечение земной жизнью, умение работать на износ. И присущая творчеству обоих обнаженная исповедальность: «Мы оба поглощены моральными и духовными исканиями». Главное же, и тот и другой, по меткому выражению Миллера, все время «рвутся с поводка»: и Рембо, и Миллера всю жизнь обуревало желание вырваться из дома, из своего круга, из привычной жизни. «Побеги и кочевья», ненасытная жажда новых ощущений составляли жизненный импульс обоих. И оба, что тоже немаловажно, были сотканы из противоречий. Отвага, решительность сочетались у них с робостью, ощущение отверженности, ненужности — со здравомыслием.

Имелась у Миллера и еще одна веская причина написать книгу о Рембо. Причина просветительская — познакомить американцев с этой легендарной личностью в то время, когда «существованию поэта никогда не угрожала такая опасность, как сегодня». В то время, когда в «американизирующемся» мире, «обреченном на скотское состояние», в мире, где царит, по словам Мориса Надо, «мораль прилавка» (у Миллера в «Кондиционированном кошмаре» — «мир прилавка»), так не хватает фантазера, мятежника, вдохновенного безумца.

«Время убийц» — не книга о Рембо или, во всяком случае, только о Рембо. Это в той же (или даже в большей) степени книга о себе — Миллер и тут остается Миллером. В описанном в книге фантазере, безумце, творце, ясновидце, для которого поэзия «сделалась самой сутью жизни», в бунтаре и неудачнике, «одолевшем в себе раба», мы с легкостью узнаем Генри Миллера. Мы говорим «Артюр Рембо», а подразумеваем «Генри Миллер» — истинный герой книги, конечно же, он.

— это «поэтическая фантазия (poetical evocation), в которой факты ничего не значат; их, в сущности, можно и выдумать». Факты биографии Рембо во «Времени убийц» не выдуманы, Миллер добросовестно цитирует письма и стихи французского поэта и скитальца, однако биография самого Рембо занимает его мало, гораздо больше, как и всегда, — своя собственная: во «Времени убийц» много воспоминаний и рассуждений о собственной жизни. Миллер пишет, скорее, философское эссе, с жизнеописанием Рембо имеющее немного общего. А если говорить точнее — нечто вроде философского предостережения, которое можно тоже рассматривать как «символ веры» писателя. Вот вкратце его суть.

«На пороге, — делится — и не в первый раз — с читателем своим апокалиптическим прогнозом Миллер, — стоит новый мир, мир ужасный, отталкивающий. Надвигается час расплаты — страшно даже подумать, что нас ждет в будущем». Этому новому миру, «Веку Силы, простой и грубой», не нужна самобытность; «миру нужны смирение, рабы, несметные толпы послушных рабов». Современный человек утратил надежду: «для него жизнь превращается в вечный Ад, ибо он утратил надежду достичь Рая». Вывод: современную цивилизацию, где более не существует нравственного выбора между Добром и Злом, где «мы достигли крайней степени эгоизма» и где «мы никогда больше не сможем доверять друг другу», — необходимо разрушить. Кто же может стать могильщиком современной «машинной» цивилизации? Тот, кто этому миру чужд, тот, к кому «наше общество глубоко равнодушно», для кого «цивилизованный мир — джунгли». И это — творец, поэт, ясновидец. Такой, как Рембо и Миллер, как Дэвид Герберт Лоуренс и Винсент Ван Гог. Поэт «всегда живет в согласии с судьбой» и не отказывается от своего призвания (Рембо, впрочем, отказался). Цель поэта — «сделать невыносимым этот ограниченный мирок». Голос поэта «способен заглушить рев бомбы». Язык поэта — это «язык духа, а не язык весов, мер и абстрактных зависимостей». Истинный поэт верит в свои силы, он живет так, словно самые дерзкие его мечты осуществимы. «Он весь переполнен теми невероятными возможностями, которые сулят миру его мечты». Творец, подобный Миллеру и Рембо, способен «различить новое видение жизни» и препятствовать литературе будущего. Литературе à l’américaine[81], искусству, «подсовывающему нам алгебру вместо жизни, формулу вместо образа, восторги плавильного тигля вместо божественного безумия Аполлона».

родства с человечеством, тем самым, что утратило самобытность и превратилось в рабов. Стремится сохранить уникальность человеческой личности, которая и спасет мир; только личность, «одолевшая в себе раба, познает свободу». Не страшится восстать против своей родины, «познать Грех и Зло, сбиться с пути истинного… впадать в непокорство и отчаяние… заново одолевать крутой и трудный подъем к вершине». Готов встать на пути (а не на путь!) прогресса — «гибельного хора», бросить вызов христианству, «превратившему землю в отталкивающее зрелище». И ради того, чтобы понять другого, — отказаться от себя, «потенциального изменника и святотатца».

«Времени убийц» и еще одно определение бунтаря: «Бунтарь жаждет найти себе равного, но его окружает бескрайнее пустое пространство». Похоже, в начале 1950-х эта участь поджидала и Миллера, истинного героя «Времени убийц».

Примечания.

79. Sexus — половой орган; Plexus — переплетение; Nexus — связь (лат.).