Приглашаем посетить сайт

Михайлов В.Д., Юсин А.А.: «Старику снились львы…».
Часть 2

2

Конечно, в 1920 году Хемингуэй еще не знал, каким будет Роберт Кон, персонаж первого романа, который принес ему мировую славу. «Фиеста» появится только через шесть лет. Но характер Кона, боксера, которому довелось быть любовником на час Брет Эшли и который на протяжении всего повествования преследует Брет своими домогательствами, этот образ отслоился в подсознании писателя еще в Чикаго.

У Роберта Кона редкая способность вызывать неприятное чувство. Он и живет-то не как все – надумал себе жизнь, вычитал ее из книг, щеголяет умением боксировать, чтобы доказать, что он настоящий мужчина, щеголяет любовницей, стремясь этим еще что-то доказать. Он думает только о себе. Он и спортом – то начал заниматься по недоразумению:

«Роберт Кон когда-то был чемпионом Принстонского колледжа в среднем весе. Не могу сказать, что это звание сильно импонирует мне, но для Кона оно значило очень многое. Он не имел склонности к боксу, напротив – бокс претил ему, но он усердно и, не щадя себя, учился боксировать, чтобы избавиться от робости и чувства собственной неполноценности, которое он испытывал в Принстоне, где к нему… относились свысока. Он чувствовал себя увереннее, зная, что может сбить с ног каждого, кто оскорбит его, но нрава он был тихого и кроткого и никогда не дрался, кроме как в спортивном зале. Он был лучшим учеником Спайдера Келли. Спайдер Келли обучал всех своих учеников приемам боксеров веса пера, независимо от того, весили ли они сто пять или двести пять фунтов. Но для Кона, по-видимому, это оказалось то, что нужно. Он и в самом деле был очень ловок. Он так хорошо боксировал, что удостоился встречи со Спайдером, во время которой тот нокаутировал его и раз навсегда сплющил ему нос. Это усугубило нелюбовь Кона к боксу, но все же дало ему какое-то странное удовлетворение я несомненно, улучшило форму его носа».

Для Роберта Кона Хемингуэй не жалеет красок своей богатой сатирической палитры. Он не прощает боксеру ничего – ни зазнайства, ни эгоизма, ни отсутствия элементарной тактичности, ни его миловидности, ни позы мученика. Чемпион Принстона в среднем весе Кон без труда избивает до бессознательного состояния щуплого матадора Ромеро, в которого влюбилась Брет. Но даже избитый маленький Ромеро все равно не сдается и вынуждает победителя Кона с позором бежать от свидетелей этой расправы.

…Итак, подводя итог чикагскому периоду жизни начинающего писателя, можно сказать: он начинал как спортивный беллетрист, он пытался точно фиксировать на бумаге все то, что видел и слышал, что чувствовал и понимал на матчах, в тренировочных залах. Природная наблюдательность выручала его. Шел яростный набор впечатлений и образов. Этот период можно сравнить со спортивным состязанием, именуемым прыжками в длину. Атлет-писатель Хемингуэй вышел на дорожку для разбега. Рассчитал свои силы, дождался момента, когда перестал дуть встречный ветер, и побежал. Он уже попал на доску для толчка. Оттолкнулся! За какой отметкой приземлится он? Рассказы, о которых мы говорили, были созданы позже, в парижский период его жизни, в те замечательные года, которые он назвал «праздником». Праздником, который всегда оставался с ним!

Во Францию Эрнест плыл на пароходе «Леопольдина» со своей очаровательной женой Хэдли, которая с первого взгляда «сражала» всей своей непринужденностью, легкостью, спортивностью. Эрнест с восхищением рассказывал своей сестре Марсе лине о первом впечатлении от Хэдли. Они договорились пойти смотреть футбольный матч на стадионе Чикагского университета. Но накануне игры Хэдли подвернула ногу. Не желая портить настроение любимому, Хэдли, превозмогая боль, поднялась с постели, надела на больную ногу красный матерчатый тапочек и, опираясь на руку Эрнеста, пошла на стадион. Готовый ко всяким неожиданностям, Хемингуэй растерялся от такой выходки: «Любая другая смущалась бы, – говорил он восхищенно Марселине, – а Хэдли не обращала никакого внимания на свою туфлю. Она шла так, как будто все в порядке. Это по-настоящему спортивная девушка».

В те годы характеристика «по-настоящему спортивная» была высшей оценкой для журналиста и спортсмена Хемингуэя.

Сегодня мы можем высказать предположение, что рядом с Хемингуэем нельзя было находиться людям пассивным, безвольным, отдавшимся воле течения. Он любил тех, кто жил широко и открыто, пользуясь преимуществом молодости, которая дается человеку на очень короткое время, кто дышал полной грудью. Хемингуэй и сам излучал радость и удовольствие от жизни, гипнотически завораживая окружающих, невольно заставляя их идти за ним. Знавшие молодого Эрнеста так описывали его в те дни: «Сто килограммов веса были сосредоточены главным образом в верхней части тела: он был массивен, квадратен в плечах, но сухощав в бедрах. От него исходило какое-то совершенно особенное ощущение: упругости, заряженности электричеством и в то же время строгого контроля над каждым своим движением».

Когда Эрнест плыл с Хэдли через штормовой декабрьский Атлантический океан, он нашел для себя великолепное занятие, которое, к слову говоря, скрасило нелегкое путешествие для сотен пассажиров «Леопольдины»: Хемингуэй устроил на. пароходе матчи по боксу с чемпионом из американского города Солт-Лейк-Сити Генри Кадди, который стремился в Европу для участия в крупнейших турнирах. Хемингуэй уступал в мастерстве профессионалу. Всего один матч смог выиграть Эрнест у сильного противника, но и этого было достаточно, чтобы стать счастливым: ведь он победил подлинного мастера ринга, Кадди, на которого, к слову говоря, произвели большее впечатление техника, напористость и сила Эрнеста. Кадди даже предложил своему противнику заняться боксом в Париже, гарантируя успех. Польщенный Эрнест поблагодарил за искреннюю похвалу, но признался, что у него другие планы, связанные с пребыванием в Париже.

«Леопольдина» еще качается на волнах Атлантики, и прочитаем характеристику американского писателя Линкольна Стеффенса, данную своему другу Хемингуэю, сумевшему за один год «завоевать» Париж: «Хемингуэй был тогда самым многообещающим американцем в Европе».

Сказано щедро. Но посмотрим: так ли это было на самом деле. Молодой человек, которому не исполнилось еще и двадцати пяти лет; и вдруг – «самый многообещающий». Кем он был в свои неполные четверть века, этот писатель, с первых же рассказов, заставивший говорить о себе, любимец литературного Парижа, жизнерадостный, сильный, даже удрученный и сконфуженный своей силой атлет, превосходный рыболов и охотник, классный теннисист, азартный велосипедист, непобедимый боксер, неутомимый горнолыжник, бесстрашный матадор-любитель, ветеран войны, отмеченный боевыми наградами?

Его друг – поэт и редактор Эрнест Уолш написал стихи о нем:

Папаша солдат, боксер и тореро,
Писатель гурман, храбрец и эстет.

Где обувь шьют на номер больше,
И хорошо, что у него не ноги француза.
Они с Наполеоном не ужились бы,
Он расквасил бы нос Бонапарту.

«На Биг-Ривер» и «Непобежденный», напечатал их в своем журнале, провозгласив: «Хемингуэй завоевал своего читателя. Он заслужит больших наград, но, слава Богу, никогда не будет удовлетворен тем, что делает. Он – среди избранных. Он принадлежит людям. Потребуются годы, прежде чем истощают его силы. Но он до этого не доживет».

«Они с Наполеоном не ужились бы» – а ведь очень точное утверждение! Чуть ли не любимым словом Хемингуэя тогда было: «Поспорим!»

И плохо было тому, кто спорил с ним: если писатель что-то хотел доказать – он доказывал. У него хватало на это и мужества, и силы воли.

А спортом писатель увлекался еще и потому, что знал: «Спорт – это здоровье. Спорт – это хорошее настроение. Спорт – это долголетие». Человек должен жить долго. Цепь людских привязанностей рождается медленно. Через десять лет Хемингуэй признавал в «Зеленых холмах Африки»:

«От писателя требуется ум и бескорыстие и самое главное-долголетие. Попробуйте соединить все это в одном лице и заставьте это лицо преодолеть все те влияния, которые тяготеют над писателем».

– героя рассказа «В снегах Килиманджаро», умирающего в охотничьем лагере, появляется картина Парижа двадцатых годов, Парижа, в котором Эрнест «был очень беден и очень счастлив». Хемингуэй подарил своему герою часть личной биографии:

«Люди, жившие вокруг площади, делились на две категории: на пьяниц и на спортсменов. Пьяницы глушили свою нищету пьянством; спортсмены отводили душу тренажем. Они были потомками коммунаров, и политика давалась им легко. Они знали, кто расстрелял их отцов, их близких, их друзей… Не было для него Парижа милее этого… Улица, которая поднималась к Пантеону, и другая, та, по которой он ездил на велосипеде, единственная асфальтированная улица во всем районе, гладкая под шинами, с высокими узкими домами и дешевой гостиницей, где умер Поль Верлен».

В этой гостинице у Хемингуэя был номер, в который вело шесть дли восемь (писатель даже не мог вспомнить) лестничных маршей и где было холодно, даже если ты истопишь вязанку хвороста…

И в этой дешевой гостинице он жил и работал, переполненный счастьем, от которого кружилась голова. Он был счастлив, потому что любил прекрасную женщину и был любим ею. Счастлив оттого, что, еще не создав своей «большей» книги, уже был уверен: он ее обязательно напишет и издаст. Уверенность эта сидела в нем твердо, потому что он смог сформулировать для себя главный закон писательства:

«Для серьезного автора единственными соперниками являются те писатели прошлого, которых он признает. Все равно, как бегун, который пытается подбить собственный рекорд, а не просто соревнуется со всеми соперниками в данном забеге. Иначе никогда не узнаешь, на что ты в самом деле способен».

«Зеленых холмах Африки», размышляя о нелегком литературном пути, Хемингуэй объясняет, почему буржуазное общество губит тех писателей, которые хоть и талантливы, но не стойки духом, не тверды в своих убеждениях:

«Мы губим их (писателей. – Ред.) всеми способами. Во-первых, губим экономически. Они начинают сколачивать деньгу… Разбогатев, наши писатели начинают жить на широкую ногу, и тут-то они попадаются. Теперь уж им приходится писать, чтобы поддерживать свой образ жизни, содержать своих жен, и прочая, прочая, – а в результате получается макулатура… Раз изменив себе, они стараются оправдать эту измену, и мы получаем очередную порцию макулатуры».

Сам Хемингуэй, несмотря на нужду, работал честно, ни на йоту не отступая от своих принципов: «Будь я проклят, если напишу роман только рада того, чтобы обедать каждый день! Я начну его, когда не смогу заниматься ничем другим и иного выбора у меня не будет».

Хемингуэй нельзя было приманить ничем. Он отверг, к примеру, предложение издательского объединения Херста, которое сулило ему солидное обеспечение на долгие годы. А отверг, потому что знал: трудясь на Херста, он вынужден будет отказываться от многих своих убеждений и подделываться под идеологию, проповедуемую этим гангстером в журналистике и литературе. Он предпочитал покупать обед за какие-то пять су на улице у торговцев жареным картофелем.

Это трудное и счастливое время он помнил всегда и признавался друзьям: «Обожаю Люксембургский сад, он спасал нас от голода. В дни, когда в доме было шаром покати и все кастрюли пусты, я брал годовалого Бамби, сажал его в коляску и мы ехали с ним в Люксембургский сад. Там всегда дежурил один жандарм, следил за порядком, но я знал, что около четырех часов он обязательно идет опрокинуть стаканчик в ближайшем баре. Тут и появлялся я с Бамби и с пакетом кукурузы. С видом этакого обожателя голубей я усаживался на скамейку. Надо сказать, Люксембургский сад славился своими голубями. Я выбирал подходящего голубка, а уже остальное было делом техники – сначала привлечь внимание намеченной жертвы кукурузой, а когда птица приблизится, схватить ее, свернуть ей шею и спрятать под одеялом в коляске Бамби. Признаться, в ту зиму голуби нам слегка поднадоели, но благодаря им мы выжили».

«Праздник, который всегда с тобой» он не пишет, как ему и Хэдли не хватало денег, как бы «забывает» о том, что приходилось подрабатывать, становясь шофером такси, а в гимнастическом зале на улице Понтуаз выступать спарринг-партнером боксеров-тяжеловесов, получая по десять франков за раунд, а позднее и обучать горнолыжному спорту богатых туристов в Швейцарии, Италии и Австрии… Но, даже будучи не всегда сытым, он всегда, повторим это, был счастлив. Хемингуэй работал тяжело и трудно, он ведь только приобретал школу письма. Его натура требовала: в любом деле быть первым. Таким он хотел стать и в литературе, в той литературе, которая являлась для него смыслом и целью жизни. Он писал трудно и был очень рад этому, потому что знал: если пишется легко, значит плохо читается… Через четверть века он посоветует своему младшему сыну Грегори, который хотел стать литератором: «Писать – дело трудное. Если можешь – не ввязывайся…» Но сам-то он ввязался в это дело, он жизнь свою положил на алтарь литературы, считая ее самым священным занятием из всех существующих в мире. И ради нее, литературы, он терпел все неудобства жизни, добывая деньги на пропитание организацией спортивных поединков, естественно, без вмешательства маклеров и коммерсантов, тотализатора и предварительных сделок. Он предпочитал голодать, чем жертвовать самым главным для писателя – творчеством, словом. Он не умел и не хотел учиться подделываться под вкусы издателей, продавая свой талант. Он работал, писал с натугой, чтобы затем все это легче читалось.

Но после литературной работы он умел давать себе необходимый отдых. Он спешил на стадион, в гимнастический зал или на ринг. Эрнест весело шагал по улицам ничему не изумляющегося Парижа и весело боксировал с воображаемым противником, он как бы предвкушал радость от предстоящего поединка. А противники у него были неслабые. Советский литературовед Иван Кашкин рассказывает о случае, который произошел с Эрнестом на Зимнем велодроме:

«Здесь, вопреки всем правилам, устроена была встреча чемпиона среднего веса с легковесом Траве. На десятом раунде разозленный упорной обороной, чемпион обрушил на Траве превосходство своего веса, и дело, вероятно, кончилось бы убийством, но тут присутствовавший при этом Хемингуэй скинул пиджак, прыгнул на ринг и пустил в ход против чемпиона свой собственный тяжелый вес и увесистые кулаки. Изувеченный Траве был спасен от смерти.

Одни искренне восхищались этим атлетом, который и за себя постоит и другого в беде выручит, а были люди, в основном потерпевшие, которые честили его забиякой, имея в виду его не литературный, а спортивный вес».

В те же годы Хемингуэй дал шуточное, откровенно-озорное интервью Сильвии Бич, которое было принято за чистую монету. Писатель говорил, что он вынужден был «по семейным обстоятельствам» стать боксером-профессионалом, что первыми его заработками были призы за выигранные бои на ринге, и что ему стоило больших трудов бросить профессию боксера.

«Прощай, оружие!»:

«Я ходил в гимнастический зал боксировать для моциона. Обычно я ходил туда утром… Очень приятно было после бокса и душа пройти по улице, вдыхая весенний воздух, зайти в кафе посидеть и посмотреть на людей и прочесть газету… Преподаватель бокса в гимнастическом зале носил усы, у него были очень точные и короткие движения, и он страшно пугался, когда станешь нападать на него. Но в гимнастическом зале это было очень приятно. Там было много воздуха и света, и я трудился на совесть: прыгая через веревку и тренировался в различных приемах бокса, и делал упражнения для мышц живота, лежа на полу в полосе солнечного света, падавшей из раскрытого окна, и порой пугал преподавателя, боксируя с ним. Сначала я не мог тренироваться перед длинным узким зеркалом, потому что так странно было видеть боксера с бородой. Но под конец меня это просто смешило. Я хотел сбрить бороду, как только начал заниматься боксом»…

большой популярностью. И потому велосипедное увлечение Эрнеста оставалось тайным для многих. Попав же в Европу, Хемингуэй увидел настоящие гонки и подлинных асов «трасс ада». И в Италии во время войны, и в послевоенной Франции он значительную часть своего времени посвящает велосипеду.

В архиве писателя сохранилась фотография, сделанная в роды войны – рядовой Эрнест Хемингуэй стоит с велосипедом возле развороченного здания в местечке Фассальта. К раме велосипеда приторочен карабин.

«Велосипед сразу захватил меня: было в нем что-то новое и неизведанное… Велогонки были прекрасной новинкой, почти мне не известной. Но мы увлеклись ими сразу… Я начинал много рассказов о велогонках, но так и не написал ни одного, который мог бы сравниться с самими гонками на закрытых и открытых треках или на шоссе. Но я все-таки покажу Зимний велодром в дымке уходящего дня, и крутой деревянный трек, и особое шуршание шин по дереву, и напряжение гонщиков, и их приемы, когда они взлетают вверх и устремляются вниз, слившись со своими машинами; покажу все волшебство dami-fond: ревущие мотоциклы с роликами позади и entraineurs на них в тяжелых защитных шлемах и внушительных кожаных куртках, сидящих, расправив плечи, чтобы загородить от встречного потока воздуха гонщиков в шлемах полегче, пригнувшихся к рулю и бешено крутящих огромные зубчатые передачи, чтобы маленькое переднее колесо не отставало от роликов позади мотоцикла, рассекающего для них воздух, и треск моторов, и захватывающие дух поединки между гонщиками, летящими локоть к локтю, колесо к колесу, вверх-вниз и все время вперед на смертоносных скоростях до тех пор, пока кто-нибудь один, потеряв темп, не отстанет от лидера и не ударится о жесткую стену воздуха, от которого он до сих пор был огражден».

Разновидностей велогонок было очень много. Обычный спринт с раздельным стартом или матчевые гонки, когда два гонщика долгие секунды балансируют на своих машинах, чтобы заставить соперника вести, потом несколько медленных кругов и наконец резкий бросок в захватывающую чистоту скорости. Кроме того, дневные двухчасовые командные гонки с несколькими спринтерскими заездами для заполнения времени; одиночные состязания на абсолютную скорость, когда гонщик в течение часа соревнуется со стрелкой секундомера; очень опасные, но очень красивые гонки на сто километров по крутому деревянному треку пятисотметровой чаши «Буффало» – открытого стадиона в Монруже, где гонщики шли за тяжелыми мотоциклами; Линар, знаменитый бельгийский чемпион… к концу, увеличивая и без того страшную скорость, пригибал голову и сосал коньяк из резиновой трубки, соединенной с грелкой у него под майкой, и чемпионаты Франции по гонкам за лидером на бетонном треке в шестьсот шестьдесят метров длиной в парке Принца возле Отейли – самом коварном треке, где на наших глазах разбился великий Ганэ и мы слышали хруст черепа под его защитным шлемом, точно во время пикника кто-то разбил о камень крутое яйцо. Я должен описать необыкновенный мир шестидневных велогонок и удивительные шоссейные гонки в горах. Один лишь французский язык способен выразить все это, потому что термины все французские. Вот почему так трудно об этом писать».

Изнуряющие поединки с боксерами-профессионалами, теннисные матчи с американским поэтом Эйзрой Паунда, велосипедные гонки в ненастные зимние дни уступили новому спортивному увлечению: Хемингуэй пристрастился к горным лыжам. Началось все в те дни, когда он вместе с женой побывал в швейцарском местечке Монтре. Там они ловили форель в светлых быстрых ручьях, взбирались на Cap en moine – крутую снежную гору, с которой спускались, сев на снег и отдавшись во власть скорости.

время молодости и озорства. В «Празднике» Хемингуэй с любовью вспомнит те давние разговоры с женой:

«Ты помнишь, как мы карабкались по снегу, а на итальянской стороне Сен-Бернара сразу попали в весну, а потом ты, Чине и я весь день спускались через весну к Аосте?

– Чине назвал эту вылазку «В туфлях через Сен-Бернар». Помнишь эти туфли?

– Мои бедные туфли!»

«Я всегда старался писать по методу айсберга. Семь восьмых его скрыто под водой, и только восьмая часть – на виду. Все, что знаешь, можно опустить – от этого твой айсберг станет только крепче. Просто эта часть скрыта под водой. Если же писатель опускает что-нибудь по незнанию, в рассказе будет провал».

И еще признавался писатель уже в пятидесятые годы: – Никогда не забуду то время, когда я работал над гранками романа «Прощай, оружие» в кабинке у финишной линии шестидневных велосипедных гонок. Там было неплохое и недорогое шампанское, а когда мне хотелось есть, я получал крабов по-мексикански из Прунье. Я переписывал конец романа тридцать девять раз, а потом тридцать раз переделывал его уже в гранках, стараясь добиться нужного мне результата. Наконец я был удовлетворен.

«Кросс на снегу» есть такое выражение: «Джордж съезжал, готовясь к повороту телемарк, выдвинув вперед согнутую в колене ногу и волоча другую; палки висели, словно тонкие ножки насекомого…» Фраза написана так зримо, что ты ощущаешь движение, представляешь, как спускался этот Джордж, хотя сегодня все уже забыли, что такое «телемарк»… Сложный технический прием подан очень наглядно, потому что сам автор в совершенстве владел всем арсеналом горнолыжного спуска.

«Ски» были опубликованы воспоминания Хэдли Хемингуэй, в которых она рассказывает об увлечении лыжным спортом в семье писателя:

«Как только мы приехали в Швейцарию, лыжи стали для нас необходимостью. Эрнест с величайшей тщательностью выбирал снаряжение, со всеми советовался. Казалось, что никогда этому не научишься, но вдруг, к огромной радости, все получилось».

Наверное, в эти минуты и рождались в голове писателя слова благодарности лыжам, прозвучавшие позднее в «Кроссе на снегу»:

«Нет ничего лучше лыж, правда? – сказал Ник. – Знаешь, это ощущение, когда начинаешь съезжать по длинному спуску.

– Да, – сказал Джордж. – Так хорошо, что и сказать нельзя…

– А что, Ник, если бы нам попытаться вдвоем? Захватить лыжи и поехать поездом, сойти, где хороший снег, и идти, куда глаза глядят».

Хемингуэй вспоминал позднее о своей первой жене Хэдли:

– Она действительно получала удовольствие от лыж, вообще она все это любила. Вспоминаю, как однажды зимой мы с Хэдли катались на лыжах в Германии. Я работал тогда тренером в лыжной школе герра Линта – зарабатывал нам на жизнь. В предыдущий год одиннадцать из пятнадцати отдыхавших в заведении Линта потерялись в горах – их предупреждали о возможности снежных обвалов, но они не испугались лавины и отправились в горы. Конечно, одиннадцать погибших в снежной лавине – не очень хорошая реклама для лыжной школы, поэтому в тот год к нам вообще никто не приехал, и мы жили там с Хэдли одни. Кроме того, начались страшные снежные бури, одна за другой.

«Мы проводили дни в далеких прогулках на лыжах, часами поднимались на вершины, оттуда видна была Швейцария. Эрнест был полон энтузиазма. Чудом было вообще, что с его разбитым коленом он мог ходить на лыжах, и причем хорошо».

«Когда ты беден – а мы были по-настоящему бедны, когда вернулись из Канады и я бросил журналистику и не мог продать ни одного рассказа, – зимой с ребенком в Париже приходилось очень трудно», – это его позднее свидетельство. И в те минуты безденежья и холодов кто-то сказал Эрнесту и Хэдли, что есть в Австрии горные деревушки и маленькие городки, в которых можно относительно дешево прожить с ребенком, сочетая литературную работу и занятия спортом на горных курортах. Понадеявшись на удачу, они собрали не слишком тяжелый багаж, прихватили с собой маленького Джона-Бэмби и… очутились в тихой австрийской деревушке Шрунсе, которая официально называлась городом. Шрунс был залит солнцем, славился лесопилками, лавчонками-магазинами, гостиницами и зимним отелем «Таубе», в котором они и разместились. Для Хемингуэя и его семьи наступили светлые дни, которые он с благоговением вспоминал и через тридцать лет, работая над книгой «Праздник, который всегда с тобой»:

«Комнаты в «Таубе» были просторные и удобные, с большими печками, большими окнами и большими кроватями, с хорошими одеялами и пуховыми перинами. Кормили там просто, но превосходно, а в столовой и баре, отделанном деревянными панелями, было тепло и уютно. В широкой и открытой долине было много солнца. Пансион стоил два доллара в день за нас троих, и, так как австрийский шиллинг все время падал из-за инфляции, стол и комната обходились нам все дешевле. Однако такой ужасной инфляции и нищеты, как в Германии, здесь не было. Шиллинг то поднимался, то падал, но в конечном счете все же падал.

В Шрунсе не было лифтов для лыжников и не было фуникулеров, но по тропам лесорубов и пастухов можно было подняться высоко в горы. При подъеме к лыжам прикреплялись тюленьи шкурки. В горах стояли хижины Альпийского клуба – для тех, кто совершает восхождение летом. Там можно было переночевать, оставив плату за израсходованные дрова. Иногда дрова нужно было приносить с собой, а если ты отправлялся в многодневную прогулку высоко в горы к ледникам, приходилось нанимать кого-нибудь, чтобы поднять туда дрова и провизию и устроить там базу. Самыми знаменитыми из всех высокогорных хижин-баз были Линдауэр-Хютте, Мадленер-Хаус и Висбаденер-Хюте.

«Таубе» находилось что-то вроде тренировочного спуска, по которому ты съезжал через сады и поля, и был еще другой удобный склон за Чаггунсом, по ту сторону долины, где была прелестная маленькая гостиница с прекрасной коллекцией рогов серны на стенах бара. И за Чаггунсом, деревней лесорубов, расположенной в дальнем конце долины, уходили вверх отличные лыжни, выводившие к перевалу, откуда через Сильвретту можно было спуститься в район Клостерса.

Шрунс был отличным местом для Бэмби – хорошенькая темноволосая няня вывозила его в санках на солнце и присматривала за ним, пока мы с Хэдли исследовали новый край и все окрестные селенья. Жители Шрунса были очень добры к нам. Герр Вальтер Лент, пионер горнолыжного спорта, который одно время был партнером Ганнеса Шнейдера, великого арльбергского лыжника, и изготовлял лыжные мази для горных подъемов и для всех температур, теперь собирался открыть школу горнолыжного спорта, и мы оба записались в нее. Система Вальтера Лента заключалась в том, чтобы как можно быстрее покончить с занятиями на тренировочных спусках и отправить учеников в настоящие горы. В то время лыжный спорт не был похож на современный, спиральные переломы были редкостью, и никто не мог позволить себе сломать ногу. Лыжных патрулей не было. Перед любым спуском надо было проделать подъем. И это так укрепляло ноги, что на них можно было положиться во время спуска.

– забраться на высокую гору, где никого нет и лыжня не проложена, и ехать от одной хижины-базы Альпийского клуба к другой через альпийские ледники и перевалы. Нельзя было пользоваться и такими креплениями, которые при падении грозили переломом ног: лыжи должны были соскочить сразу же. Но больше всего Вальтер Лент любил спускаться с ледников без каната, однако для этого нужно было ждать весны, когда трещины закрываются достаточно плотно.

Мы с Хэдли увлекались лыжами с тех пор, как в первый раз попробовали этот вид спорта в Швейцарии, а потом в Кортина-д’Ампеццо в Доломитовых Альпах, когда должен был родиться Бэмби и миланский доктор разрешил ей ходить на лыжах, если я пообещаю, что она не упадет. Для этого требовалось очень тщательно выбирать спуск и лыжню и все время следить за собой, но у нее были очень красивые, удивительно сильные ноги, и она прекрасно владела лыжами и ни разу не упала. Все мы знали, каким бывает снег, и умели ходить по глубокому пушистому снегу.

слишком низко – в его окрестностях снега бывает достаточно только в самые снежные зимы. Однако взбираться в гору было удовольствием, и в те дни из-за этого никто не ворчал. Ты устанавливал для себя определенный темп, значительно ниже твоих возможностей, так что подниматься было легко, и сердце билось ровно, и ты гордился, что у тебя на спине тяжелый рюкзак. Подъем к Мадленер-Хаус был местами очень крут и тяжел. Но во второй раз подниматься было уже легче, и под конец ты легко взбирался, неся на спине двойной груз.

У нас был запас книг, которые Сильвия Бич разрешила нам взять с собой на зиму».

Ох, какие это были книги – Лев Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов – избранная русская классика. «Сокровищем» называл их Хемингуэй и возил с собой тяжелые тома, путешествуя по Швейцарии, Италии и Австрии. В его рюкзаке и саквояже всегда были книги. Они-то и помогали ощущать полноту бытия даже в заброшенной в облаках долине Форарльберга. Он не переползал изо дня в день, а «жил в найденном… новом мире: днем снег, леса и ледники с их зимними загадками и твое пристанище в деревенской гостинице «Таубе» высоко в горах, а ночью – другой мир, чудесный мир, который дарили тебе русские писатели. Сначала русские, а потом и все остальные. Но долгое время только русские», – признание Хемингуэя для нас, соотечественников Толстого и Чехова, более чем красноречивое.

– утром и днем, пока в горах светло, Эрнест и Хедли лихо скатывались с вершин, вызывая восхищение богатых туристов, приехавших в Австрию со всей Европы, вечером – работа над романом «И восходит солнце», а ночью – мир русской литературы…

время. Он не жалел часов, посвященных спорту. Знал – окупился сторицей. Он жадно впитывал в себя впечатления, запоминал детали, которые не нужны ему были для «Фиесты», но без которых позднее не было бы ни «Кросса на снегу», ни «Альпийской идиллии», ни бесценных «телемарков» и «христианий», ни, в конечном счете, бесподобного «Праздника», другими словами, в Шрунсе Хемингуэй добывал материал для подводной части айсберга, никому невидимой…

А видимое, реальное, осязаемое – это работа над «Фиестой». Как он сам признавался, в перерывах между головоломными спусками и тяжелыми подъемами к вершинам он выполнил «самую трудную работу» в жизни – превратил в роман первый вариант «И восходит солнце».

Было это зимой 1925/26 года. Тогда природа ополчилась против отдыхающих, грозя завалами и лавинами. На лыжах ходили только самые отчаянные. Хемингуэй был, разумеется, среди них, но далеко от отеля «Таубе» не отъезжал. Он не за себя боялся, а не хотел нервировать жену, которой запрещал кататься с гор в таких условиях.

Он искал острых ощущений. И горы, и без того полные каверз и неожиданностей, дарили ему сюрпризы на каждой вылазке. Он физически ощущал природу, и даже через тридцать лет признавался:

«Я помню все виды снега, которые может создать ветер, и все ловушки, которые они таят для лыжников. И метели, которые налетали, пока мы сидели в хижине Альпийского клуба и создавали новый, неизвестный мир, в котором нам приходилось прокладывать путь так осторожно, словно мы никогда прежде здесь не бывали. Но мы действительно никогда прежде здесь не бывали, потому что все вокруг становилось новым. Наконец, поближе к весне наступало главное – спуск по леднику, гладкий и прямой, бесконечно прямой – лишь бы выдержали ноги, и мы неслись, низко пригнувшись, сомкнув лодыжки, отдавшись скорости в этом бесконечном падении, в бесшумном шипении снежной пыли. Это было лучше любого полета, лучше всего на свете, а необходимую закалку мы приобретали во время долгих восхождений с тяжелыми рюкзаками. Иначе мы не могли добраться наверх: билеты туда не продавались. Ради этого мы тренировались всю зиму, и то, чему учила нас зима, делало достижение этой цели возможным».

В горах Хемингуэй мужественно пережил тяжелый удар – потерю рукописей неоконченного романа и нескольких рассказов. А дело было так: Хэдли, надеясь преподнести сюрприз мужу, решила захватить в горы чемоданчик с рукописями. Она знала, как любил Эрнест после лыжных прогулок сидеть над черновиками и править – править уже написанное. Хэдли положила в чемодан все рукописи и варианты… На Лионском вокзале она вышла из купе попить воды, а когда вернулась, то обнаружила пропажу чемодана.

Воры даже не подозревали, что они украли годы работы писателя. Рукописи им, конечно же, не принесли ни цента, а для Хемингуэя их пропажа была тяжелейшим ударом. Нокаутом или нокдауном, если уж говорить языком столь любимого Эрнестом бокса. На склонах Альп, забываясь в скорости, Хемингуэй старался забыть о пропаже. Ему было больно травмировать жену, которая и без того пребывала в отчаянии…

Вот как сам Хемингуэй говорит об этом необычном происшествии тридцать лет спустя:

«Этот случай я до сих пор вспоминаю с болью в сердце. Это произошло, когда меня еще нигде не печатали. Я тогда оставил Хэдли все, что написал к тому времени, – там были рукописи и их копии. Она сложила бумаги в чемодан и решила привезти мне. Дело происходило в рождественские дни, и я в качестве репортера «Торонто Стар» работал на Лозанской конференции. Она ехала ко мне на поезде и, когда он сделал остановку в Лионе, вышла из вагона купить бутылку воды. Когда же Хэдли вернулась в вагон, чемодана уже не было. У меня не осталось ни одной рукописи – ни моих первых рассказов, ни первого варианта романа. Потом ничего не удалось восстановить. Бедная Хэдли была так расстроена, что я больше переживал за нее, чем из-за потерянных рукописей. Единственный рассказ, который остался у меня, – «Старик»; Линкольн Стеффене послал рукопись в какой-то журнал, и они его мне не вернули. Потом мы называли его «Das Kapital» – мой единственный литературный капитал. Я никогда не винил в происшедшем Хэдли. Ведь никто не нанимал ее выполнять функции хранителя рукописей, а то, что она действительно должна была делать – выполнять обязанности жены, – она делала чертовски здорово».

«Один, два… пять… семь… восемь!», сумев подняться, не дожидаясь счета: «Девять!» Он поднялся, чтобы продолжить борьбу. Он снова обрел счастье, наблюдая за форелью, плещущейся в холодных горных речушках, спускаясь со снежных вершин, разбирая для досье спортивные журналы, которые ему пересылал из Америки доктор Хемингуэй.

Сам Эрнест продолжал живо интересоваться спортивной жизнью и в родной стране, и в Европе. Так, однажды он даже специально ездил в Париж на матч боксеров Сики и Карпантье, потому что не представлял, как пропустить этот «поединок года», столь широко разрекламированный в прессе. Ради хорошего бокса он готов был отказаться от многих других прелестей. Да и само присутствие на матче, запахи растирки, атмосфера вокруг ринга нужны были писателю, чтобы отвлечься от собственных невзгод, чтобы еще раз найти ответ на вопрос: «Что получает победитель?» Пережив неудачу в поединке с судьбой, Хемингуэй вышел моральным победителем. И это дало ему моральное право поставить в своих произведениях тему победы и поражения.

Через все «спортивные» рассказы и повести – от тех, что печатались в «Торонто Стар Уикли», до «Старика и моря», через все творчество проходит этот волновавший его мотив – победы в поражении – с одной стороны, а с другой – победы, не приносящей победителю ничего. Еще одна тема спортивных новелл – это соблюдение или нарушение норм достойного поведения и в спорте, и в жизни, причем наградой в первом случае является сознание выполненного долга, а карой за второе – опустошенность и распад личности.