Приглашаем посетить сайт

Михайлов В.Д., Юсин А.А.: «Старику снились львы…».
Часть 5

5

Образ жизни писателя не изменился и после войны. По-прежнему он много времени жертвует спорту – боксу, охоте, рыбной ловле, плаванию.

О том, каков был внешний облик Хемингуэя тех лет, рассказывает Хотчнер, который приехал к писателю, чтобы ознакомиться с первыми главами романа «За рекой, в тени деревьев». Писатель сразу же пригласил его в плавание на своей любимой «Пилар». Сам Хемингуэй говорил: «Яхта – жизнь». Писатель не раз утверждал что ставит яхту выше всех книг, впрочем, за исключением своих собственных. «Больше человека любил он ее», – подтверждает его кубинский друг Грегорио Фуэнтос, тот самый Грегорил, что послужил прототипом главного героя повести «Старик и море», удостоенной нобелевской премии.

– Не нужно, разумеется, понимать буквально, что «старик» и Грегорио одно и то же, – считает профессор Дмитрий Урнов. – Начать с того, что ничего подобного описанному в повести с Грегорио Фуэнтесом не бывало. Случай с рыбаком, который поймал большую рыбу, а его ограбили акулы, стал известен Хемингуэю еще в середине 30-х годов. Тогда же он написал об этом. Но по-настоящему зерно замысла проросло спустя многие годы, когда и сам автор был уже немолод. «Я взял человека, которого знал двадцать лет, и вообразил его при подобных обстоятельствах», – рассказывал о своей повести Хемингуэй. Так что не Грегорио поймал рыбу и боролся с морскими хищниками, но это тот самый кубинец, который дал Хемингуэю повод написать: «Человек для того создан, чтобы терпеть поражение».

Но вернемся к первой рыбалке, на которую Хемингуэй взял Хотчнера:

«Рыбалка еще не успела начаться, как на западе небо заволокло огромными грозовыми тучами, на море появились волны. Рыбаки извлекли из моря четыре блесны, но, к сожалению, пустые, без добычи. А потом и на северном направлении небо угрожающе нависло над водой, которая теперь ярко отсвечивала стальным блеском.

– Пожалуй, попасть в грозу или даже в шторм – не совсем то, что нам нужно. Хотя, наверное, плыть вперед в эти бушующие волны чертовски увлекательно! – сказал Хемингуэй.

«Он приказал Грегорио поворачивать назад, – рассказывает Хотчнер, – а я предложил всем пообедать в «Кавама Клаб» на Варадеро-Бич. Через два часа мы благополучно добрались до берега.

Грегорио бросил якорь в нескольких сотнях ярдов от пляжа. Море было уже очень неспокойно, а на берегу не оказалось ни одной лодки, на которой мы бы могли переправиться на берег, поэтому нам пришлось это сделать вплавь. Мэри могла одолжить одежду у Джеральдины, а Эрнест, прищурившись, оглядел меня с ног до головы и покачал головой:

– Хотчнер, с тобой меняться штанами невозможно. Я останусь в своих.

Я подумал, что он положит брюки в непромокаемый пакет, – но это было бы слишком просто.

Дамы нырнули в воду и поплыли. Эрнест же взял шорты и рубашку и в эти тряпки как следует завернул бутылку кларета – он не доверял винам Кавамы. Затем он перевязал сверток своим знаменитым ремнем с пряжкой «С нами Бог». Осторожно спустившись в воду по трапу, он медленно погрузил свое тело в волны, держа сверток в левой руке высоко над головой. Верхняя часть его торса возвышалась над водой, и он плыл только благодаря мощным движениям правой руки и ног. Это была замечательная демонстрация силы и ловкости. Я с трудом поспевал за ним, хотя греб обеими руками.

Я достиг берега чуть раньше Эрнеста и, пока он преодолевал последние метры, смотрел на него, на его левую руку, державшую сверток над мускулистой массой тела. Он казался мне настоящим морским божеством – не парнем из городка Оук-Парк в Иллинойсе, а Посейдоном, выходящим из своих морских владений. Наконец Эрнест, совершенно не запыхавшийся, улыбающийся и довольный, что ему удалось сохранить свои шорты сухими, вылез из воды».

Да, физически он оставался крепким, а вот работать творчески он долго не мог. Сам Хемингуэй считал, что это – результаты ранений.

Он старался во время творческих «простоев» разрядиться. И делал он это своеобразно, отправляясь, к примеру, на… конные скачки. В 1950 году Хемингуэй с женой приехал в Париж и остановился в своем любимом отеле «Ритц» на Вандомской площади. Он очень обрадовался, узнав, что осенние скачки в Отейле, в самом сердце Булонского леса, начинаются на следующий день. «Он тут же предложил нам сделать то, что ему всегда хотелось, но до сих пор не удавалось, – ездить на скачки каждый день, свидетельствует Хотчнер, которого писатель пригласил в Париж для совместной работы и одновременно отдыха. – Вы войдете в замечательный ритм – это как ежедневная игра в мяч. Вы будете все знать, и никто не сможет вас надуть. Кстати, там на вершине горы, прямо над ипподромом, есть прекрасный ресторанчик, где замечательно кормят и откуда удобно смотреть скачки. Вам будет казаться, что это вы несетесь к финишу! Во время заездов вам трижды, вместе со сменой блюд, подадут котировки лошадей, и вы сможете делать ставки тут же, в ресторане, не вставая со стула. Не надо никуда бежать, чтобы поставить на свою лошадь. Потрясающе!

Мы с Хемингуэем организовали то, что Эрнест назвал «Синдикатом Хемхотча», – внесли в общий фонд определенную сумму денег и договорились, что будем пополнять капитал синдиката по мере надобности. (Позже, когда наша деятельность стала более разнообразной, Эрнест даже официально зарегистрировал компанию в Нью-Джерси, назвав ее «Хемхотч, Лтд».)

В Европе принято носить в бумажнике множество визитных карточек, и мы, следуя этому правилу, а также дабы отметить рождение нашей компании, придумали для визитки замечательный текст:

«М-р Эрнест Хемингуэй и м-р А. Е. Хотчнер, эсквайры, объявляют об образовании компании «Хемхотч, Лтд», целью которой является удовлетворение интереса ее учредителей к скачкам, бою быков, охоте на диких уток и танцам фанданго для женщин».

Однако в ту осень мы смогли достичь лишь уровня простого сотрудничества. Обычно в день скачек в Отейле мы заваливались где-то около полудня в «Литл бар» отеля «Ритц», и пока Бертен, маэстро этого заведения, готовил нам свою бесподобную «Кровавую Мэри», изучали списки участников заездов и выбирали, на кого поставить.

Иногда Жорж, или Бертен, или кто-нибудь еще из барменов подходил к нам и просил сделать ставки за них. Бертен был особенно неутомим, причем в своем выборе он руководствовался не строгим научным анализом, а, скорее, какими-то мистическими соображениями. Однажды он вручил Эрнесту список из восьми лошадей, которые, как он полагал, придут первыми в восьми заездах того дня. Эрнест изучил список и сказал:

– Знаешь, Бертен, что я сделаю? Я поставлю десять тысяч франков на каждую лошадь, а выигрыш поделим пополам, идет?

Все лошади из списка Бертена проиграли, но, когда мы вернулись в бар, Эрнест вручил Бергену пять тысяч франков.

– Одну из твоих лошадей сняли с состязаний, и мы получили ставку обратно, – сказал он.

– Когда я был молод, – вспоминал Хемингуэй, – я был единственным чужаком, кому позволялось приходить на частные ипподромы в Ашере и Шантильи. Они разрешали мне даже пользоваться секундомером с остановом – как правило, никто, кроме самих хозяев, к нему не прикасался. Это здорово помогало мне правильно делать ставки. Там я узнал об Эпинаре. Один тренер, Дж. Патрик, эмигрант из Америки, которого я знал еще со времен Первой мировой войны – мы с ним познакомились в Италии, еще мальчишками, – рассказал мне, что у Джина Лея есть жеребец, из которого может получиться скакун века. Это его слова, Патрика, – «скакун века». «Эрни, – сказал он, – мать жеребца – Бададжос-Эпина Бланш из конюшни Рокминстера, во Франции ничего подобного не видели со времен Гладиатора и Большой Эюори. Мой тебе совет – займи или укради сколько можешь и все поставь на этого двухлетку в первом же заезде. Потом уже все увидят, что это за лошадь, но сейчас, когда его еще никто не знает, поставь на него все, что у тебя есть».

Тогда у меня был период «полной нищеты». Порой не хватало денег даже на молоко для Бамби, но я все-таки последовал совету Патрика. Я выпрашивал наличные у приятелей. Даже одолжил тысячу франков у своего парикмахера. Я приставал к иностранцам. Кажется, в Париже уже не осталось ни единого су, на который я бы не позарился. И вот, когда Эпинар дебютировал в Довилле, я поставил на него все добытые с таким трудом деньги. Он выиграл забег, и на полученный выигрыш я смог жить месяца два. Патрик познакомил меня со многими выдающимися жокеями того времени – Фрэнком О’Нилом, Фрэнком Кохом, Джимом Уинкфилдом, Сэмом Бушем и потрясающим наездником Жоржем Парфремоном.

– Как ты помнишь все эти имена, ведь прошло столько лет? – спросил я. – Ты что, встречался с ними потом?

– Нет. Но я всегда помню то, что хочу помнить. Никогда не вел никаких дневников, не делал записей. Я лишь нажимаю нужную мне кнопку памяти – и все. Вот, например, Парфремон. Я вижу его так же ясно, как сейчас тебя, слышу его так же отчетливо, как во время последнего с ним разговора. Именно Парфремон на Борце Третьем из конюшни Анси принес первую победу Франции на Больших скачках в Ливерпуле. Это один из труднейших стипль-чезов. Жорж увидел Парфремона в первый раз за день до скачек. Английские тренеры показывали ему большие барьеры. И Жорж повторил мне слова, которые тогда сказал им: «Размер барьеров не играет никакой роли, единственная опасность – это сбиться с темпа». Бедняга Жорж! Он предсказал свою собственную судьбу. Погиб, преодолевая финальный барьер в Энгиене, причем высота барьера не превышала и трех футов. Энгиен – старый, простоватый, но порой такой коварный! Раньше, когда еще не перестроили трибуны, заменив все на холодный и безразличный бетон, Энгиен был моим любимым местом скачек. Там ощущалась какая-то особенно теплая атмосфера. В один из последних приездов в Энгиен – кажется, с Эваном Шипманом, профессиональным наездником и писателем, и Гарольдом Стирнсом из парижской редакции «Чикаго трибюн», мы делали ставки каждый день. Я выиграл шесть раз из восьми возможных. Гарольд страшно мне завидовал. «В чем твой секрет?» – спросил он меня. «Все очень просто. В промежутках между заездами я спускаюсь к паддоку и нюхаю лошадей. Побеждают всегда те лошади, за которыми лучше ухаживают, и с помощью обоняния вы сможете предсказать, какого скакуна ждет победа».

Встав, Эрнест принялся разглядывать людей, толпящихся у окошек, где делались ставки.

– Слышишь, как стучат каблуки по мокрому асфальту? В этом влажном воздухе, в тумане все выглядит удивительно красиво! Господин Дега мог бы прекрасно изобразить их, ему удалось бы уловить этот приглушенный свет – да, пожалуй, на полотне эти люди выглядели бы более настоящими, чем в жизни. Это и должен делать художник. На холсте или листе бумаге изобразить натуру настолько верно, с такой силой, что она останется с людьми надолго. В этом – основное отличие журналистики от литературы. Литературы вообще очень мало – гораздо меньше, чем принято считать.

Он достал из кармана расписание забегов и некоторое время изучал его.

– Вот настоящее искусство, – задумчиво проговорил он. – Ну что ж, сегодня нам не везло. Жаль, у меня уж не тот нос. Теперь я ему не доверяю. Я мог бы проследить угасание его провидческих способностей с той зимы, когда мы с Джоном Дос Пассосом приехали сюда поиграть на ипподроме. Оба в то время много работали – каждый писал роман, мы отчаянно нуждались и не знали, как переживем зиму. Я расхвалил ему мой способ оценки лошадей, он поверил в мои силы, и мы сложились, чтобы делать ставки. Одна из лошадей, участвовавших в седьмом забеге, как мне казалось, пахла особенно обещающе, и мы поставили на нее весь наш капитал. К несчастью, она завалилась после первого же барьера. У «нас в карманах не осталось ни единого су, и пришлось добираться пешком до дома».

Но вернемся в 1950-й год. «За неделю до окончания скачек в Отейле, продолжает рассказ Хотчнер, – мы просмотрели финансовые записи фирмы «Хемхотч» и обнаружили, что идем с небольшим выигрышем, но, учитывая потраченное время, наш опыт, эмоции и энергию, вложенные в дело, этот «небольшой выигрыш» был довольно слабой компенсацией наших усилий. И вот, за два дня до окончания скачек, а чтобы быть точным, 21 декабря, как иногда случается с истинными игроками, фортуна повернулась к нам лицом.

Все началось с телефонного звонка, прозвучавшего в шесть часов утра.

– Говорит таут4 Хемингстайн. Уже проснулся?

– Нет!

– Тогда просыпайся скорее. Сегодня большой день. Только что Жорж мне намекнул, что в скачках будет участвовать лошадь, на которую он возлагает особенные надежды. Нам надо встретиться пораньше и обратить на нее внимание.

Эрнест говорил о Жорже из бара в «Ритце», который был настоящим знатоком лошадей и скачек, поэтому к его словам стоило отнестись серьезно.

В лифтах «Ритца», когда вы нажимаете кнопку, зажигается лампочка «Входи». Так и меня зажгло сообщение Эрнеста и его приглашение на утреннее совещание. Хемингуэй сидел в своем номере за маленьким антикварным столиком и заполнял игровые бланки, на нем был старый купальный халат, правда подпоясанный ремнем с «Gott mit uns».

– Когда Жорж позвонил мне в шесть часов, я уже не спал пару часов. Проснулся на рассвете, потому что мне приснился замечательный сон – иногда со мной такое случается – и я должен был его скорее записать, а то потом забуду. Закрыв дверь туалета, сел на унитаз и записал сон на туалетной бумаге, чтобы не разбудить Мэри.

…Эрнест спустился в паддок и изучил нашу лошадь, а также осмотрел других, когда их всех вывели из загона. Позже, когда мы уже сидели на трибуне и Батаклан вышел на дорожку, он сказал:

– Нас должны волновать Клиппер и Киллиби. Этот Киллиби хорошо пахнет. Но, как вы знаете, самый опасный момент – последний прыжок.

Говорящий на кокни таут и его приятель, которого мы встречали и раньше, подошли к Эрнесту и предложили ему гарантированную и проверенную информацию. Эрнест засомневался. Я, готовый сделать ставки, до последнего момента ждал, когда они уйдут; мы ставили такие большие деньги, что я не хотел, чтобы об этом знала вся округа. Окончательная ставка была 19 к 1. Я вернулся на трибуны к самому началу скачек. Батаклан бежал первым, но потом на барьере стал вторым, затем, после водной преграды, шел третьим после Киллиби и Клиппера. Когда они подходили к последнему барьеру, Батаклан уже безнадежно отставал на двадцать корпусов. Я застонал.

– Следи за ним в бинокль, – приказал мне Эрнест.

Киллиби, преследуемый Клиппером, в хорошем темпе брал низкий барьер, и жокей ослабил поводья. И тут передняя нога лошади слегка задела барьер, шаг нарушился, лошадь сильно ударила ногой по дорожке, споткнулась и скинула своего жокея. Клиппер уже был в прыжке, его жокей попытался обойти Киллиби, но у него ничего не получилось. В результате Клиппер прыгнул прямо на спину Киллиби. Жокей упал и, сильно ударившись, недвижимый, распростерся на земле.

Никто в нашей компании и не пытался скрыть охватившего всех ликования. Торжествуя, мы все направились в бар. По дороге Черный Поп вдруг остановился и замер. Он просто стоял, не двигаясь, и повторял: «Еще рано. Еще рано». Когда трибуны уже совсем опустели, он огляделся вокруг и сдвинул ногу – под ботинком лежал выигрышный билет.

– Определенно, Бог – везде и во всем, – глубокомысленно заметил Эрнест.

Все пошли в бар пить шампанское, а я, собрав наши билеты, поспешил в кассу, и, когда вернулся, у меня в руках была пачка десятитысячных банкнот. Эрнест отсчитал выигрыш таута (Черного Попа) и вручил ему деньги.

– Черному Попу нужна синица в руках, сказал Хемингуэй, – он слишком долго был нищим».

кто-то из болельщиков сказал по– французски:

Мистер Хемингуэй! Вы меня помните?

Писатель растерянно посмотрел на него.

– Я – Ришар!

– О, Рикки! И правда, Рикки! – Хемингуэй обнял юношу. – Ничего удивительного, что я тебя не сразу узнал – ведь в первый раз вижу тебя без формы.

«Эрнест объяснил мне, – рассказывал Хотчер, – что Рикки был членом партизанского отряда, который Эрнесту удалось сколотить после битвы при Булже. Хотя Эрнест должен был лишь исполнять обязанности военного корреспондента журнала «Колльере», он участвовал в боевых операциях и вместе с группой французских и американских партизан оказался среди тех, кто первым вошел в Париж. Отряд Эрнеста захватил отель «Ритц» и уже отмечал это событие с шампанским, когда генерал Леклерк торжественно входил в Париж со своими частями, думая, что именно они – первые.

Во время беседы Эрнеста и Рикки я вспоминал рассказ военного фотокорреспондента Роберта Капы, который некоторое время сражался в отряде Хемингуэя. Партизаны были убеждены, говорил он, что Эрнест – генерал: ведь при нем были офицер, занимавшийся связями с общественностью, адъютант, повар, шофер, фотограф и даже запас спиртного. Капа сказал, что у отряда было самое лучшее американское и немецкое оружие, более того, у него складывалось такое впечатление, что у бойцов Хемингуэя больше снаряжения и спиртного, чем в целой дивизии. Все партизаны носили немецкую форму, но с американскими знаками различия. Фотокорреспондент пробыл в отряде недолго. Спустя несколько месяцев он въехал на джипе в Париж в полной уверенности, что здорово всех опередил, но, оказавшись у входа в отель «Ритц», с удивлением узнал в солдате с карабином наперевес, охранявшем вход в отель, Арчи Пелки, шофера Эрнеста. «Привет, Капа, – в манере, присущей Эрнесту, сказал Пелки, – Папа захватил отличный отель. В здешних погребах есть на что посмотреть. Иди скорее наверх».

Когда Рикки ушел, Хемингуэй сказал своему другу:

– Дьявол, а не человек этот Рикки, он проворачивал такие дела!

Ветеран войны, Хемингуэй пустился в воспоминания о мировой бойне. Попивая виски, Хемингуэй карандашом, которым он заполнял бланки заездов, стал что-то писать на салфетке. Он отключился от заездов, стал глубоко задумчив. Потом он протянул салфетку Хотчнеру. Оказалось, что писатель, взволнованный неожиданной встречей с однополчанином, оживил в памяти картины прошлого, такого еще недалекого, и сочинил стихотворение. В нем было шестнадцать строк и называлось оно «Через границу». Это была ода, посвященная погибшим на войне. В моменты переживаний, волнений, потрясений он иногда писал небольшие стихотворения, эмоциональные, импульсивные, помогающие ему пройти через те или иные испытания.

– ощущать себя как спортсменом, так и знатоком всех видов спорта. Иногда это ощущение приводило к курьезам. Хотчнер вспоминает историю, случившуюся в 1954 году в Венеции, куда Хемингуэй с женой приехал после ужасающих трагедий в непроходимых джунглях Уганды: «Около полуночи, сейчас уж не помню, с чего это вдруг, но меня попросили продемонстрировать публике, что такое американский бейсбол. Кажется, это как-то было связано с дискуссией, разгоревшейся между Эрнестом и одним англичанином, приверженцем крикета. Эрнест предложил сделать бейсбольный мяч, скрутив в шар пару его шерстяных носков. Мне принадлежала блестящая идея в качестве биты использовать дверные упоры. Дверные упоры, как и все в этом отеле, были непростые – изготовленные вручную из красного дерева, украшенные резьбой, с тяжелым свинцовым основанием и тонким вертикальным стержнем, похожим на ножку стола. Из такого стержня с круглым основанием получилась замечательная бита. Венецианский граф Федерико Кехлер, которому приходилось видеть, как играют в бейсбол, встал на подачу, а я расположился на импровизированном игровом поле.

Блестяще отбив первую подачу, я отправил мяч в центр поля, но, к моему величайшему удивлению, бейсбольные носки, пролетев через арку высокого окна, умчались прочь в темноту венецианской ночи. Раздался оглушительный треск – разбилось оконное стекло, и мы с ужасом услышали с улицы разгневанные голоса. Несколько минут я гордился тем, что мне удалось так скрутить пару шерстяных носков, что они смогли разбить стекло, но потом мы поняли, что произошло на самом деле – от стержня отделилось свинцовое основание, отправившееся вместе с носками в полет через окно. У меня до сих пор хранится осколок того оконного стекла с автографами всех, кто был в ту ночь с нами. Так закончилась наша вечеринка. На следующий день, когда Эрнест сдавал номер, он предложил оплатить разбитое окно.

– Ах да, окно, – проговорил администратор. – Летающее блюдце едва не задело нос джентльмена, который, к несчастью, оказался членом городского совета. Этот почтенный господин пришел к нам в ярости. Но мы его быстро успокоили. Что касается оплаты разбитого окна, вы знаете, за всю трехсотлетнюю историю существования «Гритти» никто не играл в бейсбол в номерах отеля, и в ознаменование этого события мы решили, синьор Хемингуэй, уменьшить ваш счет на десять процентов.

Эрнест тут же пригласил администратора в бар выпить на прощание бокал шампанского. Мы все чокнулись. Эрнест выглядел расстроенным. Он сказал, что всегда неохотно уезжает откуда-нибудь, но покидать Венецию ему особенно тяжело.

Медленно, преодолевая боль, он сел в лодку. Адамо помогал ему. Когда мы плыли по каналу к нашей «ланчии», Эрнест сказал:

– Как можно жить в Нью-Йорке, когда в мире существуют Париж и Венеция?»

Такие маленькие приключения как-то украшали жизнь, только что испытавшего писателя невероятными и невиданными приключения в Африке.

Человек века. Мужчина века. Личность века. Ему подражало невероятное число мужчин всей Земли – и в творчестве, и в жизненном стиле, и в упоении спортом. А замечательный русский поэт Константин Ваншенкин, ссылаясь на него, оправдывал свое увлечение спортом:

Вы нас пристрастьем этим не корите,
Оно вам чуждо – только и всего,

А вы же почитаете его.

О страсти писателя к корриде, о его дружбе с выдающимися матадорами современности мы упоминали, но Хемингуэй стремился сам, без посторонней помощи, найти и предугадать талант. В 1954 году, по свидетельству Хотчнера, он увидел в Испании нового матадора – Антонио Ордоньеса – и тот ему очень понравился. Именно тогда Хотчнер в первый раз услышал это имя. Антонио был женат на сестре Домингина красавице Кармен, девушке, которая, еще не достигнув двадцати лет, уже была известна среди любителей корриды благодаря смелости и красоте своих выступлений на арене. Отец Антонио, Каэтано Ордоньес, тоже был известным матадором и в двадцатых годах выступал под именем Нинья де ла Пальма. Каэтано и Хемингуэй были близкими друзьями. Именно Каэтано был прототипом матадора Педро Ромеро, любовника леди Бретт в «И восходит солнце».

– Если бы ты только его видел! – говорил Хемингуэй об Антонио. – Он просто великолепен! Если будет продолжать в том же роде и не уйдет с арены, станет таким же, как его отец. А может, даже лучше… Только одно меня беспокоит – ведь я так хорошо знал его отца и многих других замечательных матадоров – некоторых уже нет среди живых, а другие покинули арену, потому что стали бояться… Я давно решил, что больше никто из матадоров не станет моим другом. Я так переживал – это было настоящей мукой, – видя, как мои друзья не в силах справиться с быком из-за переполняющего их душу страха. Любой матадор рано или поздно ощущает в себе этот безумный ужас перед быком. И я, наблюдая это, страдаю так же, как мои друзья-матадоры. Полный идиотизм, ведь это совсем не мое дело. Вот почему я поклялся не заводить друзей среди матадоров. Но сейчас, с этим юным Антонио, я попался снова. Думаю, мне удалось понять нечто, что поможет перенести этот ужас в разряд чисто личных проблем, и мне будет проще дружить с Антонио. У него такое замечательное чувство alegria!

– Что это такое – alegria?

– Глубокое ощущение счастья, не подвластное ничему и никому.

Вот это глубокое ощущения счастья писатель всегда стремился найти в жизни.

Его спрашивали, бывает ли он разочарован в том, что пишет, и случается ли ему бросать начатое. Он отвечал, что разочарован, но начатое никогда не бросает:

«Убежать некуда. Джо Луис сформулировал очень точно – на ринге вы можете отступать, но скрыться негде».

В те же дни он шутливо говорил: «Я начал очень скромно – и побил господина Тургенева. Затем – это стоило большого труда – я побил господина де Мопассана. С господином Стендалем у меня дважды была ничья, но, кажется, в последнем раунде я выиграл по очкам. Но ничто не заставит меня выйти на ринг против господина Толстого, разве что я сойду с ума или достигну несравненнейшего совершенства… Господин Флобер всегда подавал мячи абсолютно точно, сильно и высоко. Затем последовали господин Бодлер, у которого я научился подавать особенно трудные мячи, и господин Рембо, который никогда в жизни не сделал ни одного хорошего мяча.

Буду по-прежнему отстаивать свой титул перед всеми хорошими писателями из молодых…»

Лауреат Нобелевской премии Хемингуэй и в литературе мыслил категориями боксерского поединка. Особенно яркий пример – в его письме к другому лауреату Нобелевской премии по литературе года Уильяму Фолкнеру: «Почему вы хотите в первом же своем бою выйти против Достоевского? Сначала вызовите на поединок Тургенева. Потом возьмитесь за Мопассана (хрупкий парень, но в трех раундах опасен). Потом попробуйте врезать Стендалю».

Мы не знаем, засучил ли Фолкнер рукава – по крайней мере, для того, чтобы посмеяться вволю?

Этого мы не знаем, но убеждены в другом: Хемингуэй писал так, как боксируют хорошие мастера: без лишних выкрутасов – хлестко, жестко, целя короткими предложениями, как выдвинутой левой. Не было второго такого писателя в мире, который бы так же стилистически точно выразил свое понимание бокса, как он. Язык Хемингуэя, его стиль – точная аналогия сущности физического диалога, который ведут два боксера.

«Бокс – это обмен идеями при помощи жестов», – утверждал один из лучших боксеров XX века, олимпийского чемпионата 1964 года, обладатель «Кубка Баркера», присуждаемого лучшему боксеру Олимпиад, – Валерий Попенченко.

А о писательском мастерстве Хемингуэя блестяще сказал еще в начале 60-х годов неповторимый поэт и сценарист Геннадий Шпаликов: «Мы все ушиблены Хемингуэем…»

«Я буду отстаивать свой титул…»

…И возвращался ветер. И рождались новые вещи…

В сентябре 1954 года в газетах стали появляться предположения, что Хемингуэй может получить Нобелевскую премию. Писатель позвонил Хотчнеру и сообщил, что редактор «Тру» Дуг Кеннеди просит меня написать статью о том, какими видами спорта Эрнест увлекался, начиная с детских лет. Хотчнер сказал, что напишет такую статью, если этого хочет сам Папа..

– Нет, не хочу, – ответил Хемингуэй. – А чего бы мне действительно хотелось, так это чтобы ты увиделся с Кеннеди и объяснил ему, что я работаю и все такого рода предположения считаю необходимым отложить на более позднее время. Сможешь?

– Без проблем, – ответил Хотчнер и спросил: – Как ты себя чувствуешь? Спина – получше?

– Между нами – с тех пор, как я увидел тебя, не было ни дня без боли. Спина и сейчас болит так сильно, что при резком движении я обливаюсь потом от боли. Стараюсь как-то справляться с этим и не замечать уменьшения подвижности в суставах, но, думаю, такое положение вещей действовало бы на нервы любому. Так или иначе, мне это действует на нервы. Я могу, приняв чего-нибудь, избавиться от боли в голове и спине, но, если буду это делать каждый раз при появлении боли, не смогу писать, а ведь только это занятие дает мне возможность думать, что я не растрачиваю жизнь на пустяки.

Пожалуйста, скажи им, что они могут опубликовать все, что было написано о моих спортивных пристрастиях. Правда, только в рыбалке и охоте я был действительно хорош. Тебе об этом могут рассказать видевшие меня в деле. Не знаю кто, но точно не я. Информация не должна исходить от меня. Я раньше много и часто охотился и в поле был лучше, чем Уилли Мейс в баскетболе. Но, черт возьми, не мне же рассказывать тебе об этом, а те, кто могли бы это сделать, не умеют говорить красиво, сдержанны, замкнуты и, если ты предложишь им рассказать, как мы когда-то охотились вместе, подумают, что кто-то хочет опорочить их Эрни.

Таким образом, «Тру» просто может опубликовать все, что было написано раньше, а я пошлю тебе пару строк, которыми можно закончить статью, вот и все – проблема решена. Но визит Кеннеди абсолютно невозможен, повторяю, невозможен. Донеси это до него, разрешаю – даже грубо, если понадобится.

«Тру», однако Хотчнер так и не передал его в журнал. Они опубликовали ранее печатавшуюся биографию писателя, несколько историй из его жизни и почти ничего – о его занятиях спортом.

Хемингуэй, как известно, уклонился от присутствия на торжественной церемонии награждения, сказав, что еще не оправился от травм, полученных во время авиакатастрофы. Однако вряд ли, он поехал бы в Стокгольм, даже если бы был в самой лучшей физической форме. Писатель редко появлялся на торжественных приемах из-за своей застенчивости и всегдашней жгучей ненависти к смокингу. «Единственный элемент парадной одежды, который я, возможно, когда-либо надену, это нижнее белье», – не раз говорил он. Хотя друзья утверждают, что нижнего белья он никогда не носил.

Но Хемингуэй все-таки отправил в Стокгольм послание, которое на церемонии прочел Джон Кэбот, американский посол в Швеции. «Члены Шведской академии, дамы и господа. Я не умею писать речи, не обладаю ни ораторскими способностями, ни риторическими, но хочу поблагодарить исполнителей щедрого завещания Альфреда Нобеля за присуждение мне этой премии. Каждый, кому присуждается Нобелевская премия, должен принимать ее со смирением и пониманием того, что существует длинный список имен выдающихся писателей, не получивших эту награду. Нет необходимости перечислять эти имена. Любой из здесь присутствующих может составить свой перечень – в соответствии со своими знаниями и следуя велению совести. Было бы нелепо просить посла моей страны произнести речь, в которой бы выразилось то, что переполняет мою душу. Не всегда в книгах писателя все сразу же становится очевидно, и в этом порой заключается его счастье, но со временем созданные им тексты становятся абсолютно ясными и, вместе с определенной долей алхимии, которой он владеет, обеспечивают ему либо долгую жизнь в литературе, либо скорое забвение. Пишется лучше всего в одиночестве. Писательские организации иногда в какой-то мере облегчают это бремя, но я очень сомневаюсь, что они улучшают написанное. Расставшись с одиночеством, писатель может вырасти в общественную фигуру, но при этом часто страдает его работа. Писатель работает один, и, если он действительно хороший писатель, он должен изо дня в день думать о том, останется ли его имя в веках или нет. Для истинного писателя каждая книга должна быть новым стартом, новой попыткой достичь недостижимое. Он всегда должен стремиться сделать то, чего никогда до него никто не делал, или то, что другие пытались сделать, но не сумели. И тогда, если ему повезет, он добьется удачи. Как просто было бы писать книги, если бы от писателя требовалось лишь написать по-другому о том, что уже было хорошо рассказано другими. Именно потому, что в прошлом у нас были такие великие писатели, современный писатель должен идти дальше, туда, где еще никто не был и где ему никто не в состоянии помочь. Ну что ж, для писателя я уже наговорил слишком много. Писатель должен выражать свои мысли в своих книгах, а не в речах. Еще раз большое спасибо».

Когда Хемингуэю присудили Нобелевскую премию, то реакция его на это событие была неоднозначной: Хемингуэй часто с завистью вспоминал о Жан-Поле Сартре, который смог отказаться от Нобелевской премии, когда ему присудили эту награду.

«Я думаю, Сартр понимал, – однажды с печалью и сожалением сказал Эрнест, – что эта премия – проститутка, которая может соблазнить и заразить дурной болезнью. Я знал, что раньше или позже и я получу ее, а она получит меня. А вы знаете, кто она, эта блудница по имени Слава? Маленькая сестра смерти».

страстного поклонника спорта ни разу не побывавшего на Олимпийский играх.

А ведь его жизненные маршруты пролегли, по существу, по всем местам Зимних Олимпийских игр в 20—30-е годы.

Шамони во Франции, Санкт-Мориц в Швейцарии, местечки в итальянских Доломитовых Альпах, австрийские горнолыжные трассы были привычными для Хемингуэя.

В его рассказах, письмах, воспоминаниях он возвращается к этим дням, зачастую нелегким с видной теплотой и признательностью.

Но ни строчки об олимпийских стартах!

Почему Вы не приняли во внимание, что именно тогда он покинул журналистику и трудился во всю, что бы войти в литературу?

Что же здесь возразить?

Но если причина в этом, что помешало в 40—50-е годы уже знаменитому писателю и вполне состоятельному человеку попасть на соревнования, которые обрели внимание сотен миллионов людей во всем мире?

Все же, думаем, наше предположение верно!

Игры проводились, проводятся и будут проводиться по правилам и традициям, которые ни кто не собирается отменять.

Никто не собирается оспаривать и то, что сложившийся ритуал важная составная для общественной значимости великого спортивного движения.

Да и сам Хемингуэй не высказывается по этому поводу.

Но на олимпийских играх он не появился…

После награждения писателя Нобелевской премией к нему пришла всемирная слава, которая доставляла ему, человеку чуждому светской жизни, множество неприятностей, обид, а иногда и курьезов. Один из них произошел в Мадриде. В холле гостиницы к нему подошли два человека, представившиеся как репортер и фотограф одного немецкого журнала.

– Мне кажется, ребята, я вам говорил, когда вы мне звонили из Мадрида, что никаких интервью не будет, – сказал Хемингуэй.

Репортер объяснял, что ему было приказано любой ценой получить интервью, и он умолял писателя лишь о десяти минутах, иначе он потеряет работу. Хемингуэй заявил, что он хочет успеть попасть в Прадо до закрытия музея, но он сделает им одолжение и проведет с ними десять минут. При этом – никаких снимков. Все прошли на террасу перед баром, и Хемингуэй послал за виски, которое должно было скрасить эти десять минут мучений.

С самого начала беседы стало ясно, что репортер не прочел ни одной книги Хемингуэя. На ужасном английском с диким акцентом он спросил:

– Вы первый раз в Испании? Видели ли вы корриду раньше? Вы знаете испанский? Вы сами пишете свои романы или диктуете их кому-то?

Сначала писатель сохранял терпение, но, когда репортер спросил его, скольких женщин в своей жизни он любил, Хемингуэй взорвался:

– Черных или белых?

– И тех, и других.

– Черных – семнадцать, белых – четырнадцать.

– А какие вам больше нравятся?

– Белые – зимой, черные – летом.

Хемингуэй несколько раз порывался уйти, но молодой немец был настойчив и все не отпускал его. И вдруг без всякого предупреждения Хемингуэй опрокинул бокал виски в лицо фотографа.

– Говорил тебе, никаких снимков, сукин сын!

– свое лицо, объяснив, что он фотографировал отель и совсем не герра Хемингуэя, при этом он все время извинялся и кланялся.

– Но я слышал щелчок затвора, а этот звук для меня – как змеиное шипенье, – заявил Эрнест.

Он помог фотографу вытереться и пригласил журналистов в машину, чтобы в дороге продолжить разговор..

– Мы должны быть в Прадо до закрытия, поэтому не жалей лошадей, – сказал он водителю. Это означало, что из автомобиля надо выжать все, на что он способен.

В пятидесятые годы начали сниматься фильмы по мотивам его произведений. Хотчнер свидетельствует: «Хемингуэй принуждал себя смотреть эти экранизации. Перед тем как решиться пойти на просмотр, он целыми днями твердил, что просто обязан пойти и посмотреть фильм, что таков его долг. Он вновь и вновь возвращался к этой теме, кружил и петлял, как охотник, загоняющий дичь, прежде чем сделать последний выстрел.

«Прощай, оружие» он смог продержаться только тридцать пять минут. Потом он сказал мне:

– Представь, Хотч, что ты написал книгу, которая тебе самому очень по душе, а потом ты видишь, что с ней сделали! Да это же все равно что помочиться в отцовскую кружку с пивом.

Мы смотрели фильм «И восходит солнце» накануне открытия чемпионата мира по бейсболу 1957 года, ради которого, собственно, Хемингуэй и приехал в Нью-Йорк. Когда Мэри спросила Эрнеста, какое впечатление на него произвел фильм, он ответил так:

– Любой фильм, в котором лучший актер – Эррол Флинн, является злейшим врагом самому себе.

Обычно фильмы по произведениям Хемингуэя ставились без его участия, и только в «Старике и море» он сам редактировал сценарий. Эрнест даже провел со съемочной группой несколько недель на побережье в Перу, охотясь за огромными марлинями, которые никак не попадали на крюк в нужный для оператора момент, и поэтому пришлось снимать рыб, сделанных из пористой резины. Надо отметить, что «Старика и море» Эрнест досмотрел до конца, молча глядя на экран. Когда мы вышли из кинотеатра, его единственным комментарием стало следующее замечание:

– Спенсер Трейси выглядел как очень толстый и богатый актер, изображающий бедного рыбака.

Как-то Эрнест выразил желание посмотреть телевизионные фильмы, для которых я сделал сценарии по его повестям и рассказам. Я устроил демонстрацию по кабельному телевидению. Один из них – «Мир Ника Адамса» – Эрнесту очень понравился. Мне тоже казалось, что это наиболее удачная экранизация. Она была сделана по семи рассказам о Нике Адамсе и прекрасно снята режиссером Робертом Миллиганом. После просмотра в студии Эрнест сказал:

– Ну что ж, Хотч, тебе удалось рассказать эту историю на экране так же здорово, как мне – на бумаге».

Хемингуэй много размышлял над тем, почему не все экранизации по его произведениям поддаются языку кинематографа. И он сам нашел ответ:

– Когда работаешь по методу айсберга, оставляя семь восьмых «под водой», а обозначая лишь верхушку айсберга, то недосказанное в рассказе, можно потом домыслить, а вот для человека, адаптирующего твою прозу для сцены или фильма, это недосказанное становится источником мучений и причиной провала, ведь все должны догадываться, что имел в виду и чего недоговорил писатель.

способно сделать рассказ еще сильнее, усилить впечатление от него.

Хемингуэй с самого начала литературной деятельности ставил эксперименты с той лишь целью, чтобы потом описать их. Он возвел «творческое поведение» в закон, принцип, правило. И первые книги его производили неизгладимое впечатление благодаря правде авторского опыта, ощутимо стоящего за каждой строкой. Хемингуэй писал в молодости:

«Я сидел рядом с Брет и объяснял ей, в чем суть. Я учил ее следить за быком, учил следить за тем, как пикадор вонзает острие копья… Я показал ей, как Ромеро уводит своим плащом быка от упавшей лошади». Но и маститый Хемингуэй продолжал опыты: «Я объяснил ему, как пользоваться подушкой и ряд других вещей, которые ему было бы полезно знать». И всякий раз без тени иронии! Подобным же, тоном и образом Хемингуэй учил, как писать, как охотиться на львов, как боксировать. Экспериментируя постоянно даже с риском для жизни, он выдавал эксперимент за «настоящее» вместо того, чтобы исследовать эту неисправимую экспериментальность как особенность своей судьбы.

Легендарный Папа Хем родился в двадцатые годы и отделаться от него не удалось даже одному из лучших писателей мира – Эрнесту Хемингуэю, который в своей «Фиесте» изрек: «Лучше не говори, тогда все это останется при тебе».

Когда же в пятидесятые годы его произведения стали экранизировать, то нобелевский лауреат уразумел, что для инсценировщика все его недоговоренности создают дополнительные трудности. Он привел Хотчнеру в качестве примера рассказ «Убийцы». В этой истории швед должен был по договоренности проиграть бой, но не сделал этого. Весь день накануне он упражнялся в гимнастическом зале, чтобы суметь в нужный момент поддаться. Однако, выйдя на ринг, он совершенно инстинктивно нанес удар, чего совсем не собирался делать, и нокаутировал соперника. Вот почему его должны были убить.

– Мистер Джин Тунни, известный боксер, однажды спросил меня, а не был ли швед из рассказа Карлом Андерсоном, – сказал Хемингуэй. – Да, ответил я, и город назывался Саммитом, только он находится не в Нью-Джерси, а в Иллинойсе. Но это все, что я сообщил ему, ведь чикагские гангстеры, пославшие убийц, насколько я знаю, все еще были в силе и отнюдь не потеряли своего влияния. «Убийцы» – это как раз тот рассказ, к которому я возвращался несколько раз, и концовка пришла ко мне в Мадриде, когда однажды из-за сильной метели отменили бой быков».

Упомянув о Мадриде, Хемингуэй признался Хотчнеру:

– Узнал довольно неприятную вещь. Кроме уже известных проблем с печенью, анализы показали, что у меня затронуто сердце, поэтому доктор Мадиновейтия лишил меня почти всего, что еще оставалось в моей жизни. Прописал жесткую диету: не больше одного бокала вина за один прием пищи, пять унций виски в день, и никакого, повторяю, никакого секса. И что, он думает, эти предписания смогут воскресить счастье прежних дней?

1957 год оказался для Хемингуэя не из легких. В марте он не пил ничего, кроме двух бокалов вина за ужином. Держа себя в руках, смог похудеть до двухсот фунтов, понизить уровень холестерина в крови и стабилизировать давление.

Но конечно, это был не тот образ жизни, к которому он привык. В это же время у его детей возникли разные проблемы, и он очень беспокоился за них. Он пытался погрузиться в работу, но теперь литература его не увлекала, как прежде, да и путешествия тоже. Он даже почти перестал выходить в море на своей яхте. Однако тот год стал годом выздоровления, и Хемингуэй еще сам не понимал, как это будет важно для всей его последующей жизни. Ситуацию осложняло то, что он всегда пил, радуясь и получая удовольствие от самого процесса, независимо от того, как шли дела, а сейчас ему пришлось полностью отказаться от выпивки – и это было мучительно.

Раньше он любил там кататься на лыжах, но потом ему пришлось отказаться от этого удовольствия – его алюминиевая коленная чашечка не выдерживала таких нагрузок. Хемингуэи сняли небольшой меблированный домик. Писатель собирался побродить по красивым и хорошо знакомым местам и как следует поохотиться. В лесах вокруг Кетчума водилось множество голубей, куропаток, фазанов, диких гусей и уток, зайцев, оленей, медведей, и Хемингуэй не сомневался, что скучать ему не придется. Кроме того, в Кетчуме ждали старые верные друзья, с которыми он познакомился более тридцати лет назад.

Пригласил он в гости и Хотчнера, который всегда, а особенно в последние годы жизни, всегда приходил на помощь. Писатель по– прежнему работал каждое утро, а после полудня все оставшееся время дня проводил на охоте. Хотчнер умел стрелять по мишеням, но не мог попасть в летящую птицу, и Хемингуэй, как всегда, получал огромное удовольствие, обучая его охотничьим приемам и передавая свои секреты меткой стрельбы.

Иногда они охотились вдвоем, но, как правило, с ними были Мэри или его друзья – фермер Бад Парли, Чак Аткинсон, владелец кетчумского рынка, молодой врач из Сан-Вэлли, специалист по переломам, которого называли Вернон Лорд, и старый Тейлор Уильямс, в прошлом самый лучший охотник на Западе. Если они собирались поохотиться на территории огромного ранчо Бада Парли, он заранее поднимался в небо на своем самолете и отмечал пруды, где водились утки. И тогда все точно знали, что, когда они вернутся домой, из их охотничьих сумок обязательно будут свисать головы подстреленных птиц.

Как-то они отправлялись в Пикабо поохотиться на фазанов. Хемингуэй внимательно изучал местность и расставлял охотников, используя молчаливые жесты, как если бы охотники были десантом, заброшенным во вражеский тыл. Он как-то нашел высохшее кукурузное поле и тщательно отметил его границы. А потом разместил товарищей по углам поля и велел отойти на некоторое расстояние. Этот маневр заставил прятавшихся в кустах фазанов собраться в центре поля, и, когда бравые бойцы незаметно от несчастных птиц снова сошлись, фазаны взлетели в небо. Все подстрелили по две птицы, а Хемингуэй успел перезарядить ружье и убить еще пару фазанов, крутившихся в небе.

– не указывай на нее, иначе удача отвернется.

Однажды Эрнест увидел большую белую сову. Она сидела высоко на дереве, и он подстрелил ее, попав в крыло. Эрнест подобрал птицу и внимательно осмотрел.

– С совами надо быть очень осторожным, – заметил он. – Однажды я нес сову неправильно, она вцепилась мне в живот когтями и долго не отпускала. Очень серьезное существо.

В гараже Эрнест устроил для совы специальное место. Он усадил ее в коробку, которую выстлал охотничьей одеждой. Потом укрепил в коробке палку, на которой сова могла сидеть. С этого момента вся жизнь в доме сосредоточилась вокруг птицы. Сначала всех волновало, как она ест. По ночам Эрнест ловил для нее мышей, чтобы сова имела на завтрак исключительно свежий продукт. В поддень он приносил ей головы кроликов и уток, уверяя всех, что сове нужен пух и мех. Потом Эрнест стал беспокоиться по поводу ее испражнений.

– Еда – это очень важно, но опорожнение желудка – не менее существенно, – глубокомысленно замечал он. И лишь когда появились явные доказательства того, что организм совы функционирует в полную силу, а возникшие сомнения, достаточно ли она пьет, улетучились, Эрнест расслабился. Мэри хотела как-то назвать сову, кажется, Хаммерштайном, но все звали птицу просто – «Сова».

– Хотел с ней позаниматься. Может, мне удастся ей внушить, что она – сокол, – ответил Хемингуэй.

Когда сова окрепла, писатель выпустил на волю сову, выглядевшую при этом довольно грустной. Птицу отнесли в лес и посадили на то самое дерево, где Эрнест ее нашел. Однако, вернувшись к машине, обнаружил, что сова уже вернулась к автомобилю.

– Наверно, мы были с ней слишком нежны и она ослабла, – волновался Хемингуэй. – Теперь она будет сидеть и ждать, что кто-нибудь принесет ей утреннюю мышку, и так и умрет от голода.

– Но ты не можешь взять ее обратно, – сказал Хотчнер, чувствуя, что у него в мыслях. – Это – сова, и я не думаю, что кто-либо из твоих друзей или знакомых захочет предоставить ей отдельную комнату в своем доме.

– Ну хорошо, что же я должен делать? Привязать ее к дереву?

Эрнест опять попытался уговорить сову остаться на дереве, но птица снова прилетела к машине…

Летом 1959 года Хемингуэй созвонился с испанским матадором Антонио, который 30 мая был тяжело ранен быком в левую ягодицу. Он узнал, что матадор намерен провести первый бой после «Большого Ранения» уже через месяц. Эрнест позвонил своему верному другу Хотчнеру и пригласил его совершить совместную поездку в Испанию, чтобы увидеть бои лучших матадоров всех времен и народов, с которыми он был связан многолетней дружбой – Луисом Мигелем Домингином и Антонио Ордоньесом.

Два самых выдающихся матадора Испании были родственниками – один женат на сестре другого, – но это не освобождало их от острого, нескрываемого соперничества за право называть «супер»… Хемингуэй был убежден:

«Все это неизбежно должно было привести к серии бескомпромиссных поединков mano a mano, один на один. Настоящие mano a mano – очень редкая вещь, иногда такое случается раз в жизни поколения. По иронии судьбы, последнее mano a mano такого же порядка было, когда еще совсем молодой Луис Мигель Домингин, тогда только восходящая звезда на небосклоне испанской корриды, впервые потряс публику своим ярким умением побеждать. В то время о нем говорили, что он может стать в Испании первым номером, EL Numero Uno, отобрав это звание у Манолето. И вот в той давней дуэли ветеран Манолето, потерявший свою былую силу, был побежден молодым дерзким Домингином. В одном из боев старого Манолето тяжело ранил бык, и он скончался от ран.

суждено стать лучшим матадором всех времен. Различие между обычными боями и боями mano a mano состоит в следующем: в простых поединках соревнуются три матадора, каждый должен победить двух быков, а в боях а mano два матадора разыгрывают между собой шестерых братьев-быков, и тот, кто отрежет больше ушей и хвостов, становится победителем, удостаивается звания EL Numero Uno и признается чемпионом мира.

Каждый бой – это только соревнование, но, когда в него вступают два великих матадора, их соперничество может привести к смертельному исходу. Закон mano а mano таков: если один из них совершает на арене не трюк, а нечто действительно красивое и очень опасное, требующее огромной концентрации внимания, сил, выдержки, смелости и настоящего мастерства, то другой вынужден повторить это или же превзойти своего соперника. И тогда, если ему откажут нервы или же он сделает хотя бы одно неверное движение, все может закончиться серьезной травмой или даже смертью».

В этом действительно редчайшем случае настоящего mano a mano для Хемингуэя быль и еще один волнующий аспект – дело в том, что он дружил и с Луисом Мигелем, и с Антонио, он восхищался ими обоими и как настоящими мужчинами, и как матадорами. Но, по мнению писателя, сейчас Антонио как матадор был лучше. У него, по словам Хемингуэя, были преимущества во всех трех категориях – во владении плащом, мулетой и в финальном ударе шпагой, тогда как Домингин был слабоват во владении плащом и без всякой необходимости развлекал публику дешевыми трюками, которым научился у Манолето. Правда, в основе этих соображений было скорее чувство, чем трезвый анализ, – Хемингуэй ощущал, что выступления Доминго были холодными и оставляли его безучастным, в то время как бои Антонио иногда потрясали до глубины души.

Итак, Хемингуэй был сильно увлечен молодым черноволосым парнем, наполовину цыганом, из Андалусии, отец которого, тоже матадор, тридцать лет назад был большим другом Хемингуэя. И благодаря этой близости к Антонио, а также вере, что это лето, целиком отданное корриде, принесет ему радость и ощущение полноты бытия, Эрнест как бы переносился в то счастливое время, когда вместе с леди Бретт, Биллом, Майком и Робертом Коном ходил на бои, пил крепкое испанское вино из кожаных фляг и отплясывал риау-риау на улицах Памлоны.

Но столь ожидаемая дуэль могла не состояться из-за одного несчастного случая с Антонио. Хемингуэй решил посмотреть как рано утром быков, которые должны участвовать в корриде, выпускают из загона на окраине города, и они бегут вдоль улиц по направлению к арене. По традиции, любители боев могут присоединиться к сопровождающим животных мужчинам и юношам, бегущим по улице впереди быков. Самые первые стартуют заранее и сильно опережают быков, средняя группа держится к ним поближе, а самые смелые и дерзкие или просто сумасшедшие – эта оценка зависит от вашего собственного восприятия ситуации – стараются бежать рядом с быками, и так близко, как только можно без риска быть заколотым.

– перед быками. Хотчнер был в средней группе и, глядя через плечо, мог хорошо видеть и быков, и тех ненормальных из ближайшей к животным группы. Уже было пройдено полпути, когда люди, глазеющие на бегущих из всех окон, со всех заборов и балконов, вдруг в ужасе закричали: один из смельчаков поскользнулся и упал. К нему сразу же бросился большой черный бык с огромными рогами. И тут вмешался Антонио. Он бежал к упавшему человеку, держа в руках газету, свернутую в трубку, непрерывно махал ею и кричал быку:

– Торо! Торо!

Бык попытался проткнуть рогами упавшего, но промахнулся. Тут Антонио махнул газетой прямо перед глазами быка, и тогда тот пошел на Антонио. Несчастный, лежавший на земле, вскочил и побежал, в то время как Антонио отвлекал быка газетой. Вдруг газета развернулась и упала на ноги Антонио. Тут бык и достал бы его, но в этот момент Эрнест, устремившийся к ограде, скинул свою куртку и набросил ее на забор. Бык бросился туда, тыча рогами в деревянные столбы. Антонио же рванул к противоположному забору, где полицейский помог ему укрыться.

Бык все же ранил Антонио в правую икру, но, поскольку рана была получена таким позорным для него образом, Антонио решил не обращать на нее никакого внимания. Весь день и всю ночь он танцевал, а на следующий день снова бежал в группе смельчаков, сопровождая быков на пути к арене, как будто стремился себе что-то доказать. И только потом он послушался Эрнеста и позволил Вернону Лорду сделать укол против столбняка и обработать рваную рану, оказавшуюся довольно глубокой.

Неожиданно и Мэри проявила инициативу и пригласила на обед телевизионного комментатора. Это вызвало недовольство писателя, не любившего общаться с незнакомыми журналистами.

объяснил, что не любит обсуждать то, о чем собирается писать, поскольку совсем не стремится увидеть свои истории под чужой подписью. Однако наш гость настаивал, говоря, что не имеет никакого представления о корриде и спрашивает, только чтобы понять, что же это такое – бой быков. Он уверял, что никогда не позволит себе обмануть гостеприимство Эрнеста. (Несколько месяцев спустя в одном из американских журналов появилась его статья об этом обеде с Хемингуэем, где он подробно, слово в слово, описал все, что ему рассказывал Эрнест об Антонио и Луисе Мигеле.)

Планировалось, что mano а mano поединки между двумя выдающимися матадорами, пройдут в Малаге 14 августа, но было трудно поверить, что они оба смогут выздороветь так скоро. Однако им удалось привести себя в форму, хотя травмы еще не полностью зажили. Рана Антонио продолжала гноиться, но уже 11 августа он вышел из больницы, а 12-го приехал в «Консулу» долечиваться. У Тео, сына Билла, была бейсбольная бита, и Эрнест решил, что он и Хотчнер обязательно должны научить Антонио играть в бейсбол. Хотчнер бросал ему теннисный мячик, и он поразительно быстро и точно ловил мои самые сложные подачи, демонстрируя потрясающую реакцию и координацию движений.

И вот как-то вечером Эрнест и Антонио решили, что в благодарность за эти уроки Антонио сделает из Хотчнера матадора (Антонио называл Хотчнера Эль Пекас – Конопатый).

– А как у Эль Пекаса с реакцией? – спросил Антонио Эрнеста.

Эрнест вместо ответа устроил действо: «Бросить – поймать», которое всегда было частью обычного ритуала расслабления. При этом в ход пошли вилки, тарелки, бокалы и так далее. Увиденное убедило Антонио, что реакция – на должном уровне, и он торжественно объявил, что Хотчнер будет запасным матадором – saliente – на корриде в Сьюдад-Реале. По такому поводу пришлось выпить, а потом и еще раз, когда Хемингуэй сказал, что он будет у Хотчнера импресарио.

Все стали свидетелями такого артистизма, такого яркого проявления смелости и отваги, что, как заметил Хемингуэй, было трудно поверить в реальность происходившего.

А о том, что было дальше, рассказывает Хотчнер – хроникер и очевидец событий:

«Я думал, эти разговоры о том, что мне придется выйти на арену Сьюдад-Реаля, – просто шутка, но когда перед началом корриды мы зашли в комнату Антонио, там были приготовлены две шпаги, причем одна предназначалась для меня. Антонио приготовил и два костюма, и моя шпага лежала рядом с черно-белым, который я должен был надеть на себя.

Планировалось, что я выйду на арену как запасной матадор, который убивает быка, если оба соревнующихся матадора получают ранения. Конечно, для меня это будет словно маскарад, но все знали, что испанские власти не любят таких шуток. Мне рассказывали – не знаю, правда это или нет, – что несколько лет назад один приятель тореро Литри, изображавший матадора, был изобличен, и ему пришлось провести целый год в настоящей тюрьме.

– Единственный, кому такая шутка сошла с рук, был Луис Мигель. Он взял своего друга графа Теба, племянника герцога Альбы, на арену, выдав за члена своей квадрильи. Но та коррида была во Франции, – пояснил Хемингуэй.

– мой импресарио Эрнест.

Обычно перед боем в комнате матадора возникала напряженная атмосфера торжественной сосредоточенности, теперь же ощущались легкость и беззаботность. Трудно себе представить, насколько сложен костюм матадора и как он тесен. Ткань прилегает, словно вторая кожа, ни одной морщинки, и, даже если подует ветер, ни одна часть этого удивительного облачения не отлетит. Честно говоря, я думал, что, когда наступит время идти на бой, шутка закончится. Но события развивались иначе.

– Запомните, Пекас, в первом бою вы не должны сразу же затмить всех матадоров, – предупредил меня Эрнест, – это будет выглядеть не по-товарищески.

– Думайте только о том, как великолепны вы будете на арене, как мы уверены в вас и как гордимся вами, – сказал мне Антонио.

Когда пришел час идти на арену, все покинули комнату и оставили нас одних. Антонио подошел к маленькому столику, на котором, как всегда, лежали его иконки. Молясь, он поцеловал каждую из них. Я стоял в углу, чертовски жалея, что у меня нет ничего, чему бы я мог помолиться.

мои брюки были так узки, что трудно было сгибать ногу в колене.

Я смутно помню, как мы пришли на арену, хотя, спускаясь по лестнице, я чуть не упал (попробуйте спуститься по стертым скользким ступеням в новых туфлях)».

Хемингуэй подробно описал это «историческое» событие:

«Когда они спустились, лицо у Антонио, как всегда перед боем, было суровым и сосредоточенным, и взгляд его не выдавал ничего посторонним. По веснушчатому лицу Хотча – лицу заядлого бейсболиста – его можно было принять за новильеро, впервые выступающего в качестве матадора. Он обернулся ко мне и мрачно кивнул. Никто бы и не подумал, что он не тореро, и костюм Антонио сидел на нем безукоризненно».

«Мы прошли через толпу, собравшуюся в холле, и мимо людей, обступивших автобус квадрильи Антонио, – продолжает Хотчнер. – Мой импресарио вместе со мной влез в автобус и уселся сзади.

– Папа, что я все-таки буду делать? Я что, должен буду выйти за барьер? Там большая арена?

– Восемь тысяч зрителей. Самая большая, если не считать мадридской.

Я представил себе, как на глазах у восьми тысяч человек в сопровождении нашей квадрильи и пикадоров на конях пересекаю арену, где сражаются два величайших матадора, и мне на минуту стало дурно.

– Матадору нужно помнить три вещи, – сказал мне Эрнест. – Тогда все будет в порядке. Первое, вид у тебя всегда должен быть трагическим, как будто ты на грани смерти.

– А как я сейчас выгляжу?

– Отлично. Теперь второе. Когда выходишь на арену, ни на что не опирайся, это может плохо кончиться для костюма. И третье. Когда вокруг тебя соберется толпа фотографов, чтобы сделать снимки, выставь вперед правую ногу – это выглядит чертовски сексуально.

Я выдал ему взгляд, который он заслуживал. Он потер мое несгибающееся колено.

– Первый раз работаю импресарио матадора и немного нервничаю, – проговорил он. – А как ты?

Мои нервы были уже на пределе, когда я увидел огромный лозунг на противоположной стороне арены. Под «На арене Ордоньес и Домингин» была написано: «Запасной матадор: Эль Пекас».

Когда мы все собрались у барьера, я посмотрел на большие деревянные ворота, которые вот-вот должны были открыться, увидел тысячи испанцев на трибунах и вдруг ощутил острое желание сбежать. Но к нам уже приближались фотографы, и мне пришлось взять себя в руки и следовать советам Эрнеста. И когда нас снимали, меня пронзила страшная мысль.

– Посмотри на Антонио и Домингина, – прошептал я Эрнесту. – Посмотри на их брюки. А теперь на меня. Я определенно позорю Соединенные Штаты Америки.

– Сколько у тебя носовых платков? – спросил мой импресарио.

– Каких платков?

– Обычно они пользуются двумя, но я слышал, что Чикуэло II даже предпочитает четыре.

– Ты что, думаешь, они засовывают платки в штаны?

– А ты этого не сделал?

– Какого черта, откуда я мог знать о носовых платках? Я во всем полагался на своего импресарио.

– Но ты был на стольких боях! А ты думал, откуда у них такие формы?

– Знаешь, это раньше меня как-то не интересовало.

И вот прозвучал гонг, открылись ворота, и на арене появились пикадоры на высоких худых лошадях. Кто-то толкнул меня в нужном направлении, и, когда два пикадора выехали, за ними последовали Антонио и Домингин и отстоящий от них на традиционные три шага Эль Пекас. Публика встретила нас громкими аплодисментами. Я по-прежнему не мог согнуть ноги в коленях и, внимательно наблюдая за Антонио, старался прижимать к туловищу правую руку – так, как это делал он.

– Как все это выглядело? – спросил я его.

– В тебе было скромности и спокойной уверенности как раз столько, сколько нужно.

– Знаешь, я чувствовал себя так, как будто меня преследует бык.

И вот на арену вышел первый бык Луиса Мигеля – черная гора мускулов с рогами. Мигелито, державший шпагу, дал мне плащ.

– Что мне делать теперь? – спросил я Эрнеста.

– Держи плащ наготове, смотри на происходящее с пониманием, но спокойно, без нетерпения.

– Мы знакомы?

– Не близко. Я видел твои выступления, но мы не приятели. Я хочу, чтобы ты получил удовольствие и при этом не попал в испанскую тюрьму, там нет ничего интересного, поверь мне.

Тем временем Мигель прекрасно работал с плащом.

– Изучает быка, – заметил Эрнест.

– Он выгладит замечательно.

– А что с ним может быть не так?

– Мне кажется, у быка ужасно длинные рога.

– Отсюда они всегда кажутся больше.

– А не слишком ли усердствуют пикадоры?

– Да, пожалуй.

– Но зачем?

– Они немного усмиряют быка для Мигеля, потому что нога у него после ранения в Малаге еще не совсем зажила.

– Мне кажется, он немного дрожит.

– А как твои ноги?

– Трясутся, но я держусь.

Домингин получил одно ухо, но выступление Антонио было просто блестящим. Бык его был великолепен, и их сражение смотрелось как танец. «Танец» – именно то слово, которое дает возможность представить себе это зрелище. Оно напоминало балетное представление, устроенное матадором и быком, чутко откликавшимся на каждое движение человека. Казалось, они танцуют па-де-де, которое репетировали все утро. Антонио получил в награду два уха и хвост.

Антонио сделал почетный круг и, проходя мимо нас, сказал Эрнесту:

– Передай Пекасу, что он выгладит великолепно. Ты уже успел рассказать ему, как убивают быка?

– Еще нет.

– Так давай.

– Не смотри на рога, – инструктировал меня Эрнест, – смотри только туда, куда должна войти шпага. Опусти левую руку вниз и, как только шпага вонзится в быка, перекинь ее направо.

– А что я делаю потом?

– Взлетаешь в небеса, и мы все вместе ловим тебя, когда ты возвращаешься на землю.

– последним, что может быть отдано матадору в знак признания его мастерства. Правда, если публика захочет, матадор может получить всего быка. Эрнест наклонился ко мне:

– Антонио хочет, чтобы ты сделал круг почета вместе с ним.

Я перепрыгнул через барьер и подошел к Антонио. На нас обрушился поток из шляп, цветов, сигар, сандвичей, конфет, фляжек, ботинок, сигарет, дамских сумочек, солнечных очков, ручек, монет, трубок, поясов и прочего.

– Лови только сумочки и туфли. Остальное оставь моим ребятам, – попросил Антонио.

Когда мы обходили трибуны, толпа шумно приветствовала нас. Заканчивая второй круг, я уже с трудом шел под грузом сумочек и широкого ассортимента дамских туфель.

Я огляделся вокруг: вся квадрилья внезапно исчезла, а я остался один посредине арены. Тут я сделал совершенно неожиданное открытие – в костюме матадора при желании тоже можно довольно быстро бегать, и в самый последний момент мне удалось залезть в наш «шевроле».

Когда мы уже были в комнате Антонио и стягивали с себя костюмы, в отеле появились красавицы, требовавшие назад свои сумочки и туфли. Тут же нам доставили из ресторана вино и еду, и вскоре вся комната заполнилась людьми, празднующими победу и успех Антонио. В тот вечер у меня был только один неприятный момент – самая очаровательная дама в нашей компании попросила меня показать ей следы от ран, полученных в боях с быками, а я не смог продемонстрировать ей даже шрам от аппендицита.

Через четыре дня в Бильбао mano a mano закончились – неожиданно и бесповоротно. Антонио одержал безоговорочную победу над Домингином. Это случилось, когда Луис Мигель развернул быка для пикадора. То, что делал Домингин, было самым обычным приемом, каждый матадор выполняет его тысячи раз. Но вдруг Луис Мигель сделал движение навстречу быку, а не от него, и бык, всадив левый рог в пах матадора, с силой швырнул его навстречу лошади. Пикадор вонзил копье в быка, прежде чем Домингин успел упасть, но бык, не замечая копья, снова настиг Домингина и смог боднуть его несколько раз, прежде чем животное согнали с арены.

В тот вечер Эрнест был у Домингина в больнице. Луис Мигель получил очень тяжелую травму. Рога вошли глубоко в тело, была повреждена брюшная полость, многие думали, что рана смертельна. Луиса Мигеля мучили страшные боли. Эрнест поговорил с ним недолго и даже заставил его слегка улыбнуться.

– Он очень смелый человек и блестящий матадор. Черт возьми, почему первыми от нас должны уходить самые хорошие и отважные люди?

Говоря об уходе, он не имел в виду смерть. Домингину она не грозила, он обязательно должен был оправиться после своих ранений и травм, но потом, после выздоровления, ему вряд ли удастся жить как прежде. Помню, однажды Эрнест заметил:

– Для любого человека самая страшная смерть – это потерять смысл жизни, перестать быть тем, кто ты есть. Уход на покой – самое мягкое определение для этого. Выбираешь ты этот путь сам и такова воля небес, но, изменяя своей сущности, тому, что в тебе главное, тому, что делает тебя тобой, ты верной дорогой идешь в небытие».

Пребывание в Испании завершилось неприятным эпизодом.

«Нью-Йорк таймс» была напечатана заметка под заголовком «Хемингуэй просит воров вернуть его кошелек»:

«Мадриду 16 сентября (ЮПИ). Эрнест Хемингуэй просит карманного вора, вытащившего его кошелек во время корриды в Мурсии на прошлой неделе, вернуть его, пусть и без тех 150 долларов, которые там лежали.

Кошелек, утверждает писатель, – подарок его друга, профессионального охотника, живущего в Танганьике.

«Умоляю вернуть кошелек с изображением Святого Христофора – эти слова Хемингуэя были опубликованы газетой «Пуэбло» у – а те 9000 песет (150 долларов), которые там лежали, пусть станут наградой за ваше мастерство ».

– От всего этого настроение стало совсем не летним, – признавал Хемингуэй, – а вдобавок пришло письмо от брата, и тепла оно не прибавило. Как выяснилось, он пишет обо мне книгу и теперь просит разрешения использовать некоторые мои письма. Я, конечно, написал ему, как отношусь к сочинению книг о тех, кто еще не помер, а в особенности обо мне, да еще когда такую книгу пишет один из членов нашей семейки, в которой мать была ведьмой, а отец покончил с собой. Я всегда считал за лучшее не распространяться об этом. Клянусь, никогда не разрешу брату ради денег писать обо мне и обо всех трудностях и передрягах, возникавших на моем жизненном пути. Наверное, можно было бы выкупить у него рукопись. Но, как я ему объяснил, ни один из Хемингуэев никогда не платил деньги за то, что мог уничтожить своими собственными руками.5

«Нью-Йоркере» опубликовала материала, от которого Хемингуэя «стошнило». И ведь что любопытно: она, якобы, соблюла договоренность и прислала на Кубу гранки с интервью, но… Они пришли в день, когда журнал уже вышел в свет.

Сказать, что Хемингуэй был возмущен, значит, ничего не сказать. Он, правда, успокаивал себя: «Лилиан – неплохая девчонка, но ей бы хорошо попрактиковаться на мелководье со спасательным кругом, а не нырять в открытое море. Когда заканчиваешь книгу, чувствуешь себя абсолютно выжатым. Она, как человек пишущий, прекрасно знает, что это такое, я уверен. Тогда я как раз закончил «За рекой, в тени деревьев», книга должна была выйти в Нью-Йорке. И все, что она увидела во мне, была усталость и расслабленность, которая появляется после работы над романом, после периода полной сосредоточенности и тяжелейшей ответственности. А она записала наши диалоги без малейшего понимания того, что я чертовски устал, устал даже от своего голоса, и изобрел способ говорить так, как будто говорю не я. Иногда даже опускал существительные. Иногда – глаголы. А порой и целые предложения… Лилиан ничего этого не знала и потому изобразила меня в своих репортажах как карикатуру — помешанного на джине индейца».

– А вы читали реакцию Джона О’Хары на ее статью? – спросил Хотчнер писателя. – Это было напечатано в «Нью-Йорк таймс».

– Нет.

Хотчнер нашел вырезку в своем бумажнике. Он прочитал громко вслух то, что о нем написал О’Хара:

«Самое последнее и наиболее гнусное вторжение в личную жизнь Хемингуэя произвела публикация, автор которой говорит о пристрастии писателя к алкоголю, о его манере пить, подобно офицеру, получившему досрочное освобождение из плена. Кроме того, в этой статье Хемингуэю совершенно нелепо приписываются слова, скорее уместные в устах индейского вождя из его рассказа «Анни, возьми свое ружье».

В журнале было опубликовано множество мелких нападок на Хемингуэя, написанных каким-то полуанонимным сотрудником редакции, который уже успел пожать заслуженные лавры, когда на страницах того же издания появились враждебные статьи против Фолкнера некоего критика, вернувшегося вскоре в хор себе подобных на радио. Теперь, после появления этой большой статьи о Хемингуэе, мы все получили новое свидетельство неудержимого падения данного издания ».

– Чертовски мило со стороны Джона. Ничего, если я оставлю это у себя? – спросил Хемингуэй, пряча газетную вырезку.

Примечания

4. Таут – человек, добывающий и продающий сведения о лошадях перед бегами. (Примеч. ред.)