Приглашаем посетить сайт

Михайлов В.Д., Юсин А.А.: «Старику снились львы…».
Часть 6

6

Здоровье нобелевского лауреата в это время уже не подчинялось его контролю.

Кубинец Хесус Эрера, друг и врач Хемингуэя, пытался всеми силами вывести его из тяжелейшего психологического состояния.

– Конечно, – говорил Эрера, говорил с ответственностью врача, – ему не прошли даром ни раны, ни контузии первой мировой войны, ни вообще все те опыты, которые он над собой ставил… Понятно, если человек то и дело идет на сознательный риск и постоянно, даже с известной навязчивостью, говорит о мужестве, значит, где-то в глубине у него гнездится неуверенность в себе, и он всеми силами старается изжить ее…

В апреле 1960-го года Хемингуэй уехал с Кубы. Он не знал, что уезжает навсегда. Было это после соревнований по рыбной ловле. В судейскую коллегию входил Хемингуэй. В числе участников был бог и царь Кубы Фидель Кастро. «Мы шли на «Пиларе» ходом, – вспоминал Грегорио Фуэнтос, – вдруг видим, Фидель борется с большой рыбой…»

– Посмотрим, сумеешь ли ты ее вытащить! – крикнул Фиделю Хемингуэй.

Писатель тогда работал над «Опасным летом». Работа сильно утомляла его. Закончив рукопись, он испытывал чувство неудовлетворенности: ему хотелось еще раз съездить в Испанию, чтобы уточнить для себя какие-то делали, необходимые для книги.

Хотчнер свидетельствует: «Но в первую очередь нужно было сократить рукопись на семьдесят тысяч слов. В период между 1 июня и 25 июля он звонил мне двенадцать раз, жалуясь на свою абсолютную неспособность выкинуть хотя бы одно слово из рукописи. «Лайф» предлагал свою помощь, но он им не доверял. Самому Эрнесту после двадцати одного дня непрерывной каждодневной работы удалось вычеркнуть всего двести семьдесят восемь слов. Когда он мне позвонил 25 июля, в его голосе звучала безмерная усталость и отчаяние.

– Я по двенадцать раз читаю одну и ту же страницу и не вижу ни одного слова, которое можно было бы вычеркнуть. И не могу аннулировать контракт с «Лайфом», поскольку они уже дали рекламу «Опасного лета». Но я больше ничего не в силах сделать, и мои глаза уже не видят ничего. По утрам я еще что-то вижу, но уже к семи часам не могу разобрать ни единой буквы. И вот сегодня мне пришла в голову мысль – понимаю, это чертовски гнусно с моей стороны, – но, Хотч, может, ты приедешь и сделаешь эту работу для меня? У тебя острый глаз и хорошие мозги, ты потратишь на это не больше нескольких дней, и мы наконец отдадим все в «Лайф», а потом поплывем на «Пилар», отдохнем и порыбачим, и все будет как в старые добрые времена…

Хотчнер выполнил просьбу Хемингуэя, прилетел к нему и помог за девять дней тяжелого труда сократить рукопись на пятьдесят четыре тысячи девятьсот шестнадцать слов. На десятый день писатель заявил, что больше не может работать:

– Я разбираю буквы на странице только первые десять-двенадцать минут, потом глаза устают, и я снова могу читать только через час, а то и два.

Мы решили, что я забираю рукопись, в которой теперь было уже пятьдесят три тысячи восемьсот тридцать слов, везу ее в Нью-Йорк и отдаю в «Лайф», где редактор, если нужно, может еще подсократить текст.

– Скажу тебе честно, Хотч, хоть я и стараюсь все делать как можно лучше, мне кажется, что я живу в кафкианском кошмаре. Я пытаюсь быть со всеми как прежде, но у меня плохо получается. Чувствую себя избитым и физически, и морально.

– Что тебя больше всего тревожит? Ситуация с Кастро?

– Отчасти это. Меня-то он не тронет. Я для них – хорошая реклама. Думаю, они не будут мне мешать жить здесь по-прежнему. Но я все-таки американец и не могу оставаться здесь, когда издеваются над другими американцами и над моей страной».

«Все хорошие книги сходны в одном, – утверждал Хемингуэй, – когда вы дочитали их до конца, вам кажется, что все это случилось с вами, и так оно навсегда при вас и останется: хорошее или плохое, восторги, печали и сожаления, люди и места, и какая была погода. И нет на свете ничего труднее, чем сделать это…

…Я знал только две абсолютные истины в литературном труде. Первая – если вы занимаетесь любовью, когда пишете роман, существует опасность, что вы оставите его лучшие части в постели. Вторая истина связана с тем, что цельность автора – как невинность женщины: однажды потеряв, ее уже никогда не восстановишь. Меня часто спрашивают о моем кредо – Боже, это слово! Ну так вот – мое кредо заключается в том, чтобы писать так хорошо, как только могу, и писать о тех вещах, которые я хорошо знаю и чувствую».

И чтобы писать именно так, он встречал каждое утро в шесть часов.

– Вставал он раньше всех, в шесть утра, занимался спортивной зарядкой, плавал в бассейне, потом принимался за работу, – вспоминает Ренэ Виллареал – слуга и друг писателя. – Писал он, всегда стоя босыми ногами на полу».

Но было это, напомним, в те времена, когда писатель был здоровым человеком…

В книге «За рекой, в тени деревьев» ветеран двух войн полковник Кантуэлл, человек, живший всю жизнь рядом со смертью, едет в Венецию на свидание с юностью. Он прощается с жизнью – охотится на уток в болотах реки Пьеве. Он и в последние дни своей жизни остается азартным человеком, с твердой рукой и метким глазом. И с честным сердцем. И со светлой головой.

– лез в самое пекло, на передний край – на передовую империалистической войны в Италии, на арену корриды, на ринг против чемпионов, на охоту «о львами и носорогами, на ловлю акул. Он родился писателем милостью божьей, и был убежден, что литератор все должен испытать лично. Хемингуэй описывал лишь то, что видел, пережил, понял.

А знал он войну, охоту, спорт, журналистику.

И потому самые любимые персонажи его – солдат, охотник, репортер, спортсмен, люди действия, отваги, риска. Но отнюдь не безжалостные супермены. И не зря Ричард Кантуэл спрашивает:

– Как ты думаешь, слово «доблестный» произошло от слова «добрый»?

Хемингуэй сам был человек действия, добрый и доблестный. Он оставался преданным действию всю жизнь. Он протягивал руку спорту всегда. Но все чаще он мог повторять вместе с героем: «Я не дам ему испакостить мне охоту. Не желаю, чтобы ей что-нибудь помешало, и ему не дам. Каждый выстрел теперь может быть мой последний выстрел».

Однажды Хемингуэя спросили:

– Что-нибудь связывает вас со спортом сейчас?

– Связывают мои же сравнения. Фигура Брет в первом романе напоминает линию гоночной яхты. Доктор после удачной операции возбужден и разговорчив, как футболист после удачно проведенного матча.

– Вы все шутите.

– Я серьезно.

– Какой вид спорта вы предпочли сейчас?

– С удовольствием бы бегал. Человек начинает сознавать прелесть бега, когда ему стукнет 75… А вообще хотел бы видеть всех новых боксеров, скаковых лошадей, балеты, велосипедные гонки, тореадоров.

В пятидесятые годы он старался не менять режим дня, сложившийся десятилетиями. Мэри Хемингуэй, вспоминая их путешествие по Африке, отмечает, что и там, в походных лагерях, он начинал утро с зарядки и обтирания:

«Когда на Килиманджаро он чуть свет растирался снегом голый по пояс, а вершина горы освещалась розовыми лучами восходящего солнца, он кричал мне во весь голос: «Сегодня самый счастливый день в моей жизни!»

– в течение двух месяцев.

Ничего не изменилось в быте и привычках писателя и после стокгольмской победы, когда ему была присуждена Нобелевская премия. Хемингуэй, правда, стал не только всемирно известным, не только самым читаемым, он стал, к досаде его, просто модным. На Кубу потянулись богатые бездельники – туристы, ловцы рыбы, яхтсмены-принцы, принцессы, государственные деятели, чемпионы мира. Все они стремились встретиться с писателем. Многие из них даже в глаза не видели ни одной из его книг. Хемингуэй смотрел на эти визиты, как на утомительное приложение к его славе. Он терпел.

Терпел и работал. По-прежнему с шести утра. Каждый день. Босиком.

– Его беспокоила печень, давали о себе знать тяжелые ожоги, полученные в авиационной катастрофе, поврежденный позвоночник. К тому же у него полдюжины ранений в голову, двести с лишним шрамов от шрапнели, простреленная коленная чашечка, – вспоминает приемный сын писателя Ренэ.

В эти годы он иногда повторяет свои слова, сказанные голландскому режиссеру Йорису Ивенсу во время гражданской войны в Испании:

– Мужчина не имеет права умирать в постели. Либо в бою, либо пуля в лоб!

В последние годы Хемингуэй все чаще живет в Кетчуме, в штате Айдахо. Тоска по активному спорту все больше гложет писателя. Он вспоминает строчки своих ранних произведений, под которыми с грустью и теплотой мог бы подписаться и сейчас:

«А что, Ник, если нам с тобой больше никогда не придется вместе ходить на лыжах? – сказал Джордж.

– Этого не может быть, – сказал Ник. – Тогда не стоит жить на свете.

– Непременно пойдем, – сказал Джордж.

– Иначе быть не может, – подтвердил Ник.

– Хорошо бы дать друг другу слово, – сказал Джордж.

Они открыли дверь и вышли. Было очень холодно. Снег подернулся ледяной коркой. Дорога шла в гору, сосновым лесом.

Они взяли свои лыжи, прислоненные к стене. Ник надел рукавицы. Джордж уже начал подниматься в гору с лыжами на плече…»

«Нам с тобой больше никогда не придется вместе ходить на лыжах…»

– Сан-Вэлли. Здесь он словно встречается со своей юностью, вспоминает лихой скоростной спуск, помогает постичь искусство слалома своей жене, учит сыновей различать мелодию скорости. Он, как ребенок, резвится в горах.

…А болезни не отступали. Они все плотнее обступали писателя. Он искал спасения в работе и спорте. Хранил их так, словно держал круговую оборону от наступающей со всех сторон жизни.

Он стремился доказать прежде всего себе, что рука его тверда, а глаз по-прежнему меток. На праздновании своего 60-летия Хемингуэй подтвердил меткость, выбив выстрелом из винтовки сигарету изо рта индийского махараджи…

Но и это, казалось бы, радостное ощущение уверенности в себе не могло обмануть писателя. Он знал, что глубоко болен. Но он не хотел признаваться себе, что разгадал диагноз.

Хотчнер снова пришел на помощь, организовав консультацию у одного из лучших врачей Америки. Вот что он рассказывает:

«Нью-йоркский психиатр – назовем его доктор Знаменитость – быстро во всем разобрался. Он определил состояние Эрнеста как маниакально-депрессивный синдром и в разговоре с Лордом порекомендовал несколько новых препаратов, которые, как он надеялся, поддержат Эрнеста до госпитализации. Сначала доктор порекомендовал клинику Меннингера, но Вернон решил, что Эрнест никогда не согласится лечь в эту больницу. Да и Мэри будет протестовать против этой клиники из-за страха, что состояние Эрнеста станет достоянием публики, заметил я».

Верный друг, Хотчнер, понимая всю опасность, нависшую над писателем, старался поддержать его, нервы у которого были на пределе. Хемингуэй исповедовался ему:

– Мне так хотелось бы что-нибудь придумать, но я ничего не могу планировать, пока не закончу парижскую книгу. Целыми днями я должен думать о своем здоровье. Вес по-прежнему ужасно мал. И пока мой организм не будет в полном порядке, не смогу думать ни о будущей работе, ни о чем другом. Не хочу волновать Мэри по этому поводу, да и по других тоже. И сам хочу покоя. Стараюсь быть сильным и при весе сто шестьдесят девять футов, но этого мало. Говорю это, чтоб ты знал истинное положение вещей.

Голос Эрнеста звучал по-стариковски, концы предложений было трудно услышать, казалось, у него не хватает сил закончить фразу.

– Делаю все, что велят врачи. Давление нормальное. Вот только с весом что-то не так.

– Ты можешь чуть-чуть поправиться? Что советует Вернон?

– Он бы не возражал, если б я перестал вообще думать на эту тему и слегка бы развлекся. Считает, что я испортился. Раньше у меня всегда чертовски здорово это получалось – развлекаться».

Вернону Лорду все же удалось уговорить Хемингуэя пройти курс лечения в клинике Майо. Все, вроде бы, складывалось хорошо. Уже заказан был чартерный рейс самолета, но… случился страшный инцидент. Хемингуэй вдруг заявил, что перед отъездом должен взять некоторые вещи из дома. Вернон предложил послать за ними Мэри, однако Эрнест сказал, что он сам должен это сделать, и без этих вещей он никуда не поедет. Тогда Вернону пришлось согласиться, но он настоял, чтобы Эрнеста сопровождал Дон Андерсон, огромный человек весом более двухсот фунтов. С ними поехали сам Вернон, медсестра и Мэри.

– Дон, медсестра, а потом Мэри и Вернон. Вдруг Эрнест бросился вперед в комнату, захлопнул за собой дверь и закрыл на защелку. Все получилось так быстро, что Дон оказался за дверью. Он быстро обежал дом, нашел другую дверь и увидел Эрнеста, заряжающего ружье. Дон навалился на Эрнеста и придавил его к полу. Началась настоящая драка за ружье. Вернону пришлось помогать Дону. К счастью, все обошлось. Хемингуэю в больнице вкололи большую дозу успокоительных препаратов.

Хотчнер навестил своего друга в закрытой клинике и вот что он увидел и услышал:

«Сначала я решил, что надо дать ему выговориться, – может, так снимется напряжение, но потом, когда я наблюдал за тем, как он шел, не поднимая глаз от земли, с выражением непереносимого страдания на лице, меня это стало раздражать, я вдруг остановился перед ним, заставил его поднять голову и воскликнул:

– Папа, посмотри, весна!

Он равнодушно взглянул на меня, его глаза за стеклами старых очков казались совершенно погасшими. – Мы снова пропустили Отейль. – Надо было как-то заставить его вернуться в реальность, в мой мир. – Мы снова пропустили Отейль.

В его взгляде появился какой-то смысл. Он засунул руки в карманы куртки.

– И мы пропустим его опять, и опять, и опять, – проговорил он.

– Но почему? – Мой вопрос заглушил его слова. Я не хотел, чтобы он потерял нить. – Почему бы нам не поехать в Отейль следующей осенью? Что плохого в осенних скачках? И кто сказал, что Батаклан не может скакать по осенней листве?

– Хотч, у меня не будет больше весны.

– Не говори глупости, конечно будет, я тебе это гарантирую.

– И осени – тоже. – Все его тело как-то расслабилось. Он прошел вперед и сел на обломок каменной стены. Я стоял перед ним, опираясь одной ногой о камень. Я чувствовал, что должен действовать быстро, но вместо этого я мягко спросил его:

– Папа, почему ты хочешь убить себя?

– Как ты думаешь, что происходит с шестидесятидвухлетним человеком, когда он начинает понимать, что уже никогда не сможет написать тех романов и рассказов, которые сам себе обещал написать? Когда он осознает, что уже никогда не сможет совершить то, что в прежние, лучшие, времена обещал сделать, обещал самому себе?

– Но как ты можешь такое говорить? Ведь ты только что написал замечательную книгу о Париже, многие даже и не мечтают так писать!

– Да, эта лучшая книга в моей жизни. Но теперь я никак не могу ее дописать до конца.

– Но может, это просто усталость или книга уже просто закончена…

– Хотч, когда я не могу жить так, как я привык, жизнь теряет для меня смысл. Понимаешь? Я могу жить только так, как жил, как должен жить – или же не жить вообще.

– Но почему бы тебе на время не попытаться просто немного забыть о литературе? У тебя и раньше были большие перерывы между книгами. Десять лет между «Иметь и не иметь» и «По ком звонит колокол», а затем еще десять лет до появления «За рекой, в тени деревьев». Отдохни. Не насилуй себя – почему ты должен делать то, чего никогда раньше не делал?

– Не могу.

– Но почему сейчас все по-другому? Позволь мне сказать тебе одну вещь. В тысяча девятьсот тридцать восьмом году ты написал предисловие к сборнику своих рассказов. Тогда ты сказал, что надеешься прожить столько, чтобы успеть написать еще три больших романа и двадцать пять рассказов. Вот такими были твои амбиции в те годы. Ты написал «По ком звонит колокол», «За рекой, в тени деревьев» и «Старик и море», не говоря о том, что еще не опубликовано. И рассказы – их гораздо больше, чем двадцать пять, да еще книга парижских воспоминаний. Ты полностью выполнил свои планы – те, которые ты сам составил, а только они и важны в данной ситуации. А теперь скажи – ну почему бы теперь тебе не отдохнуть?

– Вот почему… Видишь ли, раньше было не так важно, что я не работал день или десять лет, – я всегда четко знал, что могу писать. Но всего лишь день без ощущения этой уверенности – как вечность.

– Ну хорошо, почему бы тогда совсем не забыть о работе? Почему бы тебе не отдохнуть? Видит Бог, ты вполне заслужил отдых.

– И что я буду делать?

– Да что угодно, все, что тебе нравится. Например, ты как-то говорил, что хочешь купить новую большую яхту, такую, чтобы на ней можно было совершить кругосветное путешествие и половить рыбу там, где ты еще не рыбачил. Как насчет этой идеи? Или поехать в Кению на охоту? А помнишь, ты говорил об охоте на тигров в Индии – нас тогда приглашал Бхайя. И мы еще думали, не поехать ли нам на ранчо Антонио. Черт возьми, да в мире столько всего…

– Уйти на отдых? Стать пенсионером? Да как писатель может стать пенсионером? Победы Димаджо вошли в книгу рекордов, и Теда Вильямса тоже, поэтому в какой-нибудь славный денек – когда такие деньки в их жизни станут все реже и реже – они просто уйдут из спорта. И так же Марчиано. Вот как должен жить настоящий чемпион. Как Антонио. Чемпионы не уходят на пенсию, как обычные люди.

– Но у тебя есть книги.

– Это правда. У меня есть шесть книг – это мои победы. Но понимаешь, в отличие от бейсболиста, боксера или матадора писатель не может уйти на пенсию. Он не может сослаться на сломанные ноги и притупленную реакцию. И всюду, где бы он ни был, ему станут задавать одни и те же вопросы: «Над чем вы сейчас работаете?»

Вдруг в моей памяти возник вопрос, который когда-то давно, в Испании, Эрнесту задал один немецкий журналист: «Герр Хемингуэй, могли бы вы в двух словах сказать, что думаете о смерти?» И Эрнест ответил: «Смерть – просто еще одна шлюха».

А мы вспомним слова, написанные Эрнестом Уолшем в двадцатые годы: «Хемингуэй завоевал своего читателя. Он заслужит больших наград, но, слава Богу, никогда не будет удовлетворен тем, что делает. Он – среди избранных. Потребуются годы, прежде чем истощатся его силы. Но он до этого не доживет».

Дожил, к несчастию…

Хемингуэй был противоречивейшим писателем, скончался он таким же образом, как заканчивались его рассказы… «Его таинственная гибель получила гораздо большую огласку, чем смерть любой знаменитости, – констатирует уже знакомый нам Джед Кайли. – У Эрнеста была широкая, могучая натура: если работать – так работать; если играть – так играть; драться – так драться. Даже смерть он себе выбрал трудную…»

– В то утро, я помню, что проснулась около шести и выпила воды, а он уже встал. Он всегда ложился спать рано, чтобы рано вставать… и поэтому я не удивилась, что он был уже на ногах, – писала на страницах журнала «Лук» вдова писателя Мэри Хемингуэй. – Я опять заснула… Меня разбудил выстрел…»

Случайность? Припадок безумия? А может быть, кульминация жизни?

Прошли первые минуты оцепенения, и смысл его самоубийства вдруг как-то сам собой раскрылся: не знающий устали в бою Хемингуэй пал в борьбе, которая безмолвно происходила в нем самом.

Да, утром 2 июля 1961 года – в те самые часы, когда он обычно делал зарядку и плавал в бассейне, чтобы набраться сил для напряженного рабочего дня, – да, утром раздался выстрел…

Позднее его ближайший друг Хотчнер, которому Хемингуэй доверял, пожалуй, больше всех, правдиво рассказал о трагедии нобелевского лауреата:

«Со дня смерти Эрнеста, последовавшей в 1961 году, о нем было написано множество книг. Его четвертая жена, его первая жена, его брат, сестра, младший сын, университетские профессора, которые никогда не встречались с Эрнестом, близкие друзья и просто жулики и даже одна самопровозглашенная любовница – все эти люди написали книги о Хемингуэе, причем каждый создает свой образ писателя, что не удивительно. Кроме того, Мэри Хемингуэй опубликовала письма Эрнеста, адресованные членам семьи, редакторам, деловым партнерам и многим другим.

Когда я писал воспоминания «Папа Хемингуэй», Мэри безуспешно пыталась воспрепятствовать их публикации, чтобы прекратить все разговоры о самоубийстве Эрнеста. Ей очень хотелось представить его смерть как несчастный случай – якобы он застрелил себя случайно, когда чистил ружье, оказавшееся заряженным. Она не разрешила мне включить в книгу отрывки из писем, которые писал мне Эрнест.

В то время, когда я писал «Папу Хемингуэя» – а это было спустя пять лет после его смерти, – Мэри еще не оправилась от травмы, нанесенной ей самоубийством Эрнеста. Из уважения к ней я не стал описывать в подробностях их отношения в последние годы его жизни. Я понимал, что Мэри всеми силами старалась заглушить чувство своей вины, вины столь глубокой, что даже спустя многие годы она не могла смириться с тем, что сразу после возвращения домой из клиники Майо Эрнест застрелился, когда она спала в своей комнате на втором этаже их дома.

Трудно представить себе, что может быть более трагичным для женщины, чем потеря мужа при таких обстоятельствах, и я думаю, это отчасти объясняет поведение Мэри после смерти Эрнеста – как по отношению ко мне, так и ко всем, кто осмеливался писать о ее ушедшем супруге. Вскоре после появления первого издания моей книги журналист Леонард Лайонс, ведущий колонку светских слухов, старый друг Хемингуэя, рассказал мне, что же в действительности произошло в то утро в Кетчуме, когда Эрнест приставил дуло ружья ко рту и нажал на курок.

«Когда Мэри, услышав выстрел, сбежала с лестницы, она увидела у входной двери на полу распростертое тело Эрнеста. Большую часть его головы снесло выстрелом, везде была кровь. Первое, о чем подумала Мэри, – позвонить мне в Нью-Йорк. Ей сообщили, что я должен быть в Лос-Анджелесе, она перезвонила мне в отель в Беверли-Хиллс и разбудила.

– Ленни, – услышал я спокойный голос Мэри, – Папа убил себя.

Придя в себя от шока, я спросил, как это случилось.

– Он застрелился. Теперь я хотела бы, чтобы ты организовал пресс-конференцию в своем отеле – прежде удостоверься, работает ли у них телеграф. Скажи всем: я сообщила тебе, что сегодня утром, когда Эрнест чистил ружье, готовясь идти на охоту, он случайно выстрелил себе в голову. Ты все понял?

Только после этого она позвонила врачу Эрнеста и рассказала, что произошло».

Несмотря на определенную враждебность Мэри по отношению ко мне, возникшую после публикации «Папы Хемингуэя», я продолжаю испытывать к ней жалость, ведь мы были близкими друзьями в течение стольких лет. Однако нам всем необходимо помнить, что книга, которую Эрнест так хотел закончить («Праздник, который всегда с тобой»), была посвящена его первой жене, Хэдли, не забудем и то, что он покончил собой в присутствии Мэри, демонстрируя любовь к первой жене, – он явно отвергал Мэри, а это, конечно, глубоко оскорбляло ее и ранило.

купил ей у Картье брильянтовую брошь вместо гораздо более дорогих брильянтовых серег, которые она требовала, Мэри просто пришла в ярость. Она была так раздражена, что даже отказалась принимать Антонио Ордоньеса и его жену Кармен, когда те приехали в Кетчум повидать Эрнеста. Мэри совершенно по-хамски заявила, что не желает «изображать повариху и хозяйку». Хемингуэю очень хотелось сделать так, чтобы Антонио и Кармен получили удовольствие от пребывания в Кетчуме, и, разумеется, сварливость Мэри привела к длительной ссоре. Однажды, после очередной стычки, Эрнест сказал мне: «С удовольствием ушел бы от нее, но я слишком стар, чтобы пережить четвертый развод и пройти через тот ад, который Мэри мне, несомненно, устроит».

Однажды я оказался свидетелем одной из самых горьких ссор между Эрнестом и Мэри. Это случилось, когда в Кетчум поохотиться с нами приехали Гэри Купер и его друг Пэт ди Чикко, бывший муж Глории Вандербильт. Ди Чикко сопровождал слуга, в одной руке он держал кинокамеру – каждое движение хозяина должно было быть запечатлено на пленке, а в другой – поводок собаки, золотистого ретривера, – та должна была приносить подстреленную им дичь. И вот одну из убитых хозяином птиц собака найти не смогла. В тот вечер Купер и ди Чикко обедали с Хемингуэями, и Эрнест в шутку сказал ди Чикко: «Пэт, ваш пес – самый дерьмовый представитель собачьего племени». В это время Мэри жарила утку, но, услышав слова Эрнеста, повернулась к гостям и воскликнула:

– Ты слишком часто произносишь это слово! Можно найти и другие слова, но ты все время говоришь – дерьмовый, дерьмово, дерьмо! Ты вроде бы писатель, и у тебя должен быть хоть какой-нибудь запас слов!

– Мэри, ты просто не знаешь, что, когда побываешь на войне, такие слова приобретают особенный смысл.

– Ты хочешь сказать, что я не была на войне? Ты это хочешь сказать? Как будто я никогда не попадала под бомбежку!

– Ну да, ты знаешь, что такое попасть под обстрел, но это совсем другое, совсем не то, что быть солдатом.

– Ах, вот ты о чем? Но ты же сам на войне был всего лишь наблюдателем!

– Что, по-твоему, я не воевал под Хюртгеном?

– Но ты никогда даже не надевал форму солдата или летчика!

– И я никогда не трахался с генералами, чтобы написать очерк для «Таймс»!

– Назови хоть одного генерала, с которым я трахалась! Ты знаешь мужчин, которых я любила, и просто ревнуешь.

– Ревную? К кому – к этому жалкому журналисту? Трахаться с ним, наверное, так же волнующе, как компостировать билет в метро.

Слово за слово, они теряют контроль над собой, страсти накаляются, и обед идет насмарку. Я сидел во время этой отвратительной сцены и думал, что их враждебность, возможно, объясняется и тем, что эти люди уже не занимаются любовью – по крайней мере – друг с другом».

Так почему же он все-таки покончил с собой?

Хэмингуэй был не очень стар, но, мы отмечали, был очень болен. Давление скакало, старые раны и шрамы, полученные в войнах и авариях, все чаще напоминали о себе. Многочисленные травмы головы сказались на зрении. Теперь он мог читать только первые десять минут, потом буквы расползались иероглифами, картинами художников, так любимыми им когда-то. Но хуже было то, что и писать он больше не мог. Даже надиктовывать свои тексты не получалось – не только буквы, но даже слова и мысли растекались, превращались в кашу, а кашу из слов он терпеть не мог: всю жизнь Хемингуэй положил на то, чтобы его слова были твердыми, а фразы – чеканными…

– писатель начал бояться каких-то агентов ФБР, или марсиан, или финансового краха. Жена Мэри не могла понять, чего он боится больше, врач честно поставил диагноз, и диагноз этот тоже был страшным: паранойя. Папе Хему, конечно, сказали, что во всем виновато давление…

…Когда-то очень давно, вскоре после гибели отца и задолго до его собственной смерти, мать вдруг прислала ему посылку. В ней был шоколадный торт, ее собственные картины и – револьвер, из которого застрелился отец. Зачем она это сделала, никто так и не смог понять, а потом об этом и вовсе забыли.

Лестер Хемингуэй боготворил старшего брата с самого детства: Эрнест был большим, сильным, потом стал известным, потом – знаменитым, потом – кумиром Америки. Лестер был младше на 16 лет и изо всех сил старался брать с него пример. Он тоже увлекся боксом, заставил себя полюбить охоту, рыбалку, журналистику и даже войну. Лестер, пожалуй, оставался единственным родственником, кто мог приезжать к Эрнесту в гости, слушать истории и пить вино…

В 1944-м в Лондоне, когда он служил в киногруппе военной хроники армии США, Лестер встретился с братом и его новой пассией, Мэри Уэлш. Мэри ему понравилась. Впрочем. Лестеру нравились решительно все женщины брата, решительно все его поступки и абсолютно все его романы, рассказы и повести. О своих собственных романах он, к сожалению, этого сказать не мог. Самым значительным из того, что создал Лестер, стали, бесспорно, воспоминания «Мой брат. Эрнест Хемингуэй», изданные в 1962 году, через год после самоубийства Эрни. Эти мемуары долгое время служили главным источником для биографов, и Лестер охотно отвечал на их вопросы – было видно, что он подражает старшему брату даже после его смерти.

Старшая внучка писателя – Марго Хемингуэй скончалась 2 июля 1996 года при загадочных обстоятельствах в собственной квартире в Санта-Монике в возрасте 41 года. Это произошло через 35 лет после того, как покончил с собой ее дед – ровно день в день.

С родителями своими она давно не общалась, с обоими мужьями развелась. Детей, готовых оплакать ее, у нее не было. Подруга, обеспокоенная тем, что Марго не отвечает на телефонные звонки, забралась по приставной лестнице в окно и увидела на кровати тело, уже настолько разложившееся, что для окончательной идентификации пришлось обращаться к записям дантистов. А потом в комнате Марго нашли пустую упаковку от сильнодействующего снотворного: очевидно, она приняла смертельную дозу. Газеты отделались констатацией факта; не слишком знаменитая актриса, не слишком удачливая фотомодель, не слишком добропорядочная женщина средних лет, питавшая слишком очевидную слабость к алкоголю, умерла, возможно, из-за передозировки. Но возможно, и нет.

Марго Хемингуэй подавала надежды, и перспективы у нее были блестящие. Даже детство ее было не обойдено вниманием: отчасти из-за того, что она была внучкой кумира нации, отчасти – из-за способности ездить на велосипеде без рук. «Марго – единственный известный нам ребенок, – писали в газетах, – умеющий кататься на двухколесном велосипеде, положив ноги на руль и держа в одной руке мороженое, а другой помахивая всем прохожим.

Она рыбачила, лазила по горам и была очень похожа на дедушку… Только в отличие от него любила теннис.

«третьеразрядным писателем». Придя в себя на полу после страшного удара, Саган изменила свое мнение и произнесла: «Ваш дедушка был великим писателем».

По другим рассказам, это действие произошло с женой режиссера Клода Лелюша, прославленного фильмом «Мужчина и женщина». Жена Лелюша осмелилась усомниться том, что Хем – гениальный писатель. Ее ссора с мадам Лелюш чуть не закончилась тюрьмой. Дело происходило на вечеринке у Бернара Фуше, где были Депардье, Челентано и высокопоставленные политики и финансисты. Мадам Лелюш, не заметив радом с собой Марго Хемингуэй, якобы, сказала: «Нет, что ни говорите, а американской литературе до французской далеко. Этот их разрекламированный Хемингуэй не стоит и трех строчек нашего Рене…» Марго, услышав этот пассаж, окликает мадам Лелюш, та оборачивается и получает хук слева. Летит в нокдаун, а когда поднимается, слышит яростный голоса Марго: «Ну что вы думаете теперь о прозе Хемингуэя?»

Испуганная Лелюш поспешила заверить всех, что не читала ничего в жизни лучше, чем «Старик и море».

Лет за десять до гибели Марго единственный раз в жизни ездила на корриду, специально выбрав Памплону, где любовался этим зрелищем Эрнест Хемингуэй. И пришла в ужас. Умирающий бык метался по арене, из его ноздрей хлестала кровь. «Мне казалось, все это происходит со мной», – сказала тогда Марго, впервые разойдясь во вкусах с дедом.

Чувствуя, что в ней происходит распад личности Марго пыталась бороться. Даже выступила в телевизионной передаче о людях, возвращающихся к нормальной жизни. Глядя в камеру, Марго произнесла несколько банальных фраз, но вдруг замолчала и… разрыдалась. А потом сказала сквозь слезы: «Я побывала в аду и теперь возвращаюсь обратно. А если не смогу, то в запасе у меня всегда останется самоубийство. Иногда мне кажется, что это не самый худший выход…»

Марго была пятым человеком в роду Хемингуэев, кто свел счеты с жизнью…

Какой-то необъяснимый рок…

Прах писателя покоится в Солнечной долине, в той самой долине, где свистят ветер в ушах горнолыжников, где, как горох, мелькают цветные костюмы слаломистов, где звучит неумолчная мелодия скорости – Серенада Солнечной долины.

Вокруг него кипит жизнь. Вот какой-то горнолыжник «стремительно полетел вниз, в его сознании ничего не осталось, кроме быстроты – чудесного ощущения быстроты и полета. Он въехал на небольшой бугор, а потом снег начал убегать из-под его лыж, он понесся вниз, вниз, быстрей, по последнему крутому спуску. Согнувшись, почти сидя на лыжах, стремясь, чтобы центр тяжести пришелся, как можно ниже, он мчался в туче снега, словно в песчаном вихре, и чувствовал, что скорость слишком велика. Но он не замедлил хода. Он не сдастся и удержится».

– спокойный и умиротворенный. А на могильном его холме застыла, как бы прыгнувшая из той, прежней, бурной жизни, африканская антилопа. Грациозная, стремительная, почти живая. Уж не от имени ли всех «братьев наших» больших и меньших, уважать достоинство которых призывал Хемингуэй, прыгнула она сюда – через океан – с какого-то из зеленых африканских холмов, прыгнула и пронзительно-щемяще застыла в бронзе…

А ведь прав был тот, кого при жизни называли «Человеком XX века. Мужчиной XX века. Личностью XX века»: «…человек не создан для поражений. Его можно уничтожить, но победить – нельзя».

Признавая правоту великого писателя, признаем, и то, что его девиз воплощался в жизнь.

Разумеется, Хемингуэй не создавал учебных пособий для людей риска. Он писал рассказы, повести и романы, а не катехизис для мужественных и отважных.

Думается, именно их признание непреходящей ценности творчества Хемингуэя явилось самой ценной наградой в призовой коллекции писателя.

И в подтверждении этому последние строки в этой книге.

За несколько месяцев до смерти писателя открылась космическая эра человечества.

Полет Юрия Гагарина давно признан эпохальным явлением, его короткая прекрасная жизнь стала легендой.

….

– Случайно? – Нет. – Ассоциативно? – Возможно… Но, пожалуй, не только ассоциативно.

…Двенадцатого апреля 1961 года, 10.15 – подлет к африканскому континенту: «Мелькнула мысль, что где-то там, внизу, находится вершина Килиманджаро, воспетая Эрнестом Хемингуэем в его рассказе «Снега Килиманджаро».

Мысль мелькнула тогда, когда Гагарин принял команду на подготовку бортовой аппаратуры к включению тормозного двигателя.

По свидетельству человека, который отвечал за подготовку космонавтов – Николая Петровича Каманина, Гагарина тревожил момент приземления.

«…Во время облета района посадки, наблюдая оголенную, обледенелую землю, Гагарин со вздохом сказал: «Да, здесь можно здорово приложиться»».

Но ведь недаром Каманин опубликовал эту запись через много лет, после первого космического старта и книгу свою назвал «Скрытый космос».

Во время полета о его сложностях знали лишь несколько людей и все они сознавали, насколько велика была степень риска.

Сам Гагарин, в записях полета, в целом выдержанных в официозно-оптимистическом тоне, все же задает вопрос: «А как будет на последнем, завершающем этапе полета? Не поджидает ли меня непредвиденная опасность… Я определил местоположение корабля и был готов взять управление в свои руки».

Итак, несомненно, Юрий Гагарин вспоминает о «Снегах Килиманджаро» в самый тревожный для него момент полета.

Один из авторов этой книги в январе 1968 года провел с первым космонавтом больше двадцати часов.

Около четырех часов длилась беседа с Юрием Алексеевичем. Это не было рассказом на заданную тему и уж конечно не журналистское интервью.

– Антуане Сент-Экзюпери. Вспомнил, процитировал слова «наследую Богу» и задал вопрос: «А мы?»

Об этом было написано через три года после гибели Гагарина. Тогда один из его больших друзей сказал: «Ну к чему усложнять… Нужен был в самом деле Юре этот Экзюпери?»

Был нужен и Хемингуэй… И не побоимся сказать, он был ближе Гагарину.

В нем, как и в великом писателе, жил романтический дух повзрослевшего мальчишки, который любил охотиться, мчаться на водных лыжах, играть в хоккей и баскетбол, браться за любой штурвал.

И все это естественно уживалось в нем с подготовкой к новому полету и с раздумьями: кому же наследуют пионеры космоса и что они несут человечеству…

Может быть, он не читал строчек Хемингуэя: «В “Снега Килиманджаро” я вложил столько, что этого материала хватило бы на четыре романа, но я не ничего не оставил про запас, потому что очень хотел тогда победить».

Это принцип героев, которые изменят наш мир, добиваясь победы прекрасного над яростным.