Приглашаем посетить сайт

Засурский Я.Н.Романтические традиции американской литературы XIX века и современность
Зверев А. М.: Эмили Дикинсон и проблемы позднего американского романтизма.
Часть 2

2

Биография Эмили Дикинсон (1830—1886) по сей день таит в себе загадку. Внешне это будничная, однообразная жизнь, в которой почти нет событий; однажды сама Дикинсон заметила, что дни ее «слишком просты и слишком строги, чтобы кого-нибудь повергнуть в удивление»8. И все же удивление стало преобладающей нотой в трудах ее исследователей. Какой огонь должен был полыхать за размеренным и скучным повседневным распорядком, чтобы стали возможны ее стихи!

Поэтическое наследие, тщательно собранное и выверенное биографом Дикинсон Томасом Джонсоном, оказалось велико. Трехтомное полное собрание, увидевшее свет в 1955 г., насчитывает свыше 1700 стихотворений9. Лишь восемь из них — все без подписи — появились в печати при жизни Дикинсон. Первый сборник вышел в 1890 г. и не привлек особого внимания. Слава началась уже в нашем столетии.

— не о конкретных фактах, немногочисленных и давно установленных, а о духовных истоках, поисках и устремлениях. Здесь по-прежнему немало неясного, как и в самом типе личности Эмили Дикинсон.

Она была дочерью адвоката, служившего казначеем колледжа в Амхерсте, неподалеку от Бостона. Дикинсоны перебрались из Англии в Массачусетс еще в 1630 г., поколение Эмили было девятым, выросшим на американской земле, и пятым из тех, что прожили в Амхерсте весь свой век. Городок стоит в долине Коннектикута, освоенной английскими переселенцами на самой заре колонизации нового континента. Отсюда был родом блистательный поэт XVII в. Эдвард Тэйлор. В следующее столетие родина Дикинсон выдвинула крупнейшего теолога, философа и моралиста пуританской Америки Джонатана Эдвардса, Традиция, ознаменованная двумя этими именами, органично вошла в сознание Дикинсон, а ее поэзия стала и своеобразным завершением напряженного этического искания, которое заключали в себе идеи и догматы пуританства.

Ее саму воспитывали в пуританских понятиях, во времена ее детства державшихся непоколебимо. Деистическим и унитарианским веяниям, с которыми не покладая рук боролся еще Эдвардс, в Амхерсте не находилось места и в начале следующего столетия. Открывая в 1821г. Амхерстский колледж, один из его основателей — Ной Вебстер сказал, что «здесь будет бастион на пути заблуждений, распространяющихся из Кембриджа», уже в ту пору слывшего гнездом свободомыслия, а лет двадцать спустя сделавшегося прибежищем трансценденталистов н противников рабства.

Амхерст не отступал от традиций колониальной эпохи. На три тысячи жителей приходилось пять церквей, и все они твердо отстаивали кредо конгрегационализма. С кафедр звучали мысли, хорошо знакомые читателям и слушателям Эдвардса: греховность есть истинное и неотъемлемое свойство человеческой природы, бог абсолютен, а дистанция между творцом и его творением устрашающе велика, так что лишь признанием муки бытия и повседневным, ежечасным покаянием и молением личность спасается для прощения, обретая истинную свободу в самой этой тягостной борьбе со своими слабостями, всегда представляющей собою битву один на один.

Последователи многое упрощали в метафизике Эдвардса, в частности и один из ее важнейших пунктов, из которого вытекало, что человеческий удел определяется не столько конечным верховным суждением, когда окончена жизнь, сколько конкретным поступком и выбором в каждый момент земного существования. Для Эмили Дикинсон как раз эта сторона пуританской доктрины была наиболее близкой. Она разделяла сформулированное Эдвардсом понимание свободы, в целом принимая и его моралистический пафос, хотя этическая философия Эмерсона, последовательно противостоящая основным положениям пуританского истолкования человека, оставила в ее душе не менее яркий след и возник спектр противоречий, глубоко отразившихся в ее поэзии.

мышления, определенный тип сознания, сложившийся как итог мощного воздействия пуританства и чрезвычайно характерный для американской действительности еще и на протяжении почти всего XIX в. Как свидетельство об этом мышлении и как картина духовной жизни той провинциальной Америки, что вела свою генеалогию непосредственно от пассажиров «Майского цветка», поэзия Дикинсон имеет, пожалуй, лишь одно достойное соответствие в литературе американского романтизма — речь идет о Готорне.

И хотя не раз предпринимавшиеся попытки впрямую связать основные мотивы ее творчества только с эволюцией пуританской доктрины оказались недостаточными даже для интерпретации волновавших Дикинсон идей, нельзя игнорировать важность этого с детства усвоенного наследия для последующих исканий, духовных и художественных. Некоторые черты поэзии Дикинсон непосредственно восходят к этому источнику: и особое место, которое в ее мире занимают понятия смерти и бессмертия, и постоянно присутствующее здесь размышление о греховности, и та органическая взаимосвязь обыденного, житейского с философским, трансцендентным, что отличало, например, повествование Эдвардса в его «Природе истинной добродетели».

Сохранился всего один отзыв Дикинсон о Готорне: в 1879 г. ее литературный опекун Т. Хиггинсон прислал в Амхерст книжку своих очерков об американских писателях, где была и глава об авторе «Алой буквы», а его подопечная написала в ответ, что «Готорн страшит н смущает»10. Видимо, «смущал» он Дикинсон оттого, что сама она пережила то же притяжение к пуританскому этическому идеалу и те же отталкивания от него, которые достоверно изобразил Готорн. В женской семинарии, куда ее отдали, когда Эмили еще не исполнилось семнадцати, учениц разделяли на три категории: верующие, подающие надежду, безнадежные. Она попала в последнюю. Хиггинсону при заочном знакомстве, состоявшемся в 1861 г., она напишет, что в ее семье все религиозны, кроме нее самой. О пребывании в семинарии она скажет: «Все вокруг меня откликнулись на призыв Христа, я же осталась одна в своем бунте, и мне это безразлично»11.

На самом деле безразлично ей это не было, да и слова о безрелигиозности не следует понимать буквально. В письмах, относящихся к периоду духовного кризиса, которым ознаменовался год, проведенный в семинарии, она признается, что неспособна пожертвовать всем земным во имя грядущего спасения, но тут же просит молиться, чтобы и для нее «нашлось место в сияющих небесных чертогах». В ее мучительных раздумьях о христианстве — ими заполнены письма 50-х годов — обращает на себя внимание общность с идеями, которые формулировал Мелвилл: великое учение оказалось в противоречии с практической жизнью и, сохраняя всю свою притягательность как моральный идеал, вместе с тем в конкретных обстоятельствах повседневности означает всего лишь покорность уделу, приниженность духа, убожество воображения и необязательность этического принципа.

способная возвышать человеческую жизнь до масштабов героического нравственного борения и трагизма судьбы, но обыденная реальность Америки выхолащивает это высокое содержание идеала первых поколений американцев, и завязывается конфликт доверия к идеалу и сомнения в нем, столь важный для поэзии Дикинсон.

Аллен Тейт, один из ее первооткрывателей в XX в., писал, что «за исключением По, нет другого американского поэта, чье творчество в такой же мере определялось бы распадом по-прежнему все еще сильной и действенной концепции этического характера». Тейт имеет в виду пуританскую концепцию, по его мнению, в самом кризисе сыгравшую для поэзии Днкинсон роль не меньшую, чем кризис средневековых (и в дальнейшем — ренессансных) ценностей для искусства Шекспира. Пуританство было сводом истин, казавшихся его последователям абсолютными, оно содержало стройную и законченную картину мира. «Для Эмили Дикинсон,— писал Тейт,— оно уже утратило свою законченность, пуританская вселенная распалась, и переживание поэта больше не укладывалось в ее пределы»12. Объективный и важный для общественного сознания процесс был осознан Дикинсон как собственная судьба, и это, по мысли Тейта, создало предпосылки для выдающегося поэтического явления.

Статья Тейта, напечатанная в 1932 г., стала отправным пунктом для многих позднейших критиков. Несомненно, выраженная в ней идея важна для понимания «контекста», вызвавшего к жизни поэзию Дикинсон, и отчасти — ее содержания. Но другие стороны наследия Дикинсон, другие грани ее мироощущения при этом несправедливо игнорируются, хотя они ничуть не менее значительны. Игнорируется прежде всего та романтическая духовная и художественная проблематика, которая властно привлекала Дикинсон на всем протяжении ее творческого пути и отозвалась даже в том выборе личной судьбы, который не перестает удивлять биографов. Затворничество поэтессы, отказ печататься, наконец, усиливавшееся с годами стремление вообще уйти от мира, привычного с самых ранних лет,— все это было формой романтического протеста против бездуховности и меркантилизма окружающего бытия, против его будничности, приземленности, ординарности.

Подобного рода настроения появились у Дикинсон еще в юности вслед за тем потрясающим открытием своей неспособности уверовать, которое было одним из важнейших переломов ее жизни. Конечно, религиозное чувство не исчезло — напротив, оно обострилось, да так и должно было произойти у человека, получившего такое, как Дикинсон, воспитание и наделенного такой, как у нее, жаждой заглянуть за горизонт повседневного обихода и всего физического существования. Только выразилось это чувство не в готовности принять веру как установление необходимое, хотя и не вызываемое истинной моральной жаждой, а в трудных, драматических поисках подлинного духовного оплота. Эти поиски отразились в некоторых самых глубоких ее стихотворениях, по-своему продолживших старую романтическую тему отрицания и нового обретения Бога:

— зачем?— когда кончится Время —
И я перестану гадать — зачем.
В школе неба пойму — Учителю внемля —
Каждой муки причину и зачин.

Он расскажет — как Петр обещанье нарушил —
— когда услышу скорбный рассказ.
Забуду я каплю кипящей Печали —
Что сейчас меня жжет — обжигает сейчас13.

«Кипящая Печаль», должно быть, прежде всего и побудила Эмили Дикинсон к отказу жить интересами и радостями людей своей эпохи, к затворничеству и изоляции едва не ото всех. Замкнутость отличала ее с детства, а внутреннее одиночество оказалось ее уделом на всю жизнь.

Она посвятила себя заботам о доме, и немногочисленные гости этого дома даже не догадывались, что она пишет стихи, как об этом долгое время не знали и ее близкие. Лишь трое людей сумели установить с нею духовный контакт. И каждый оставил след в ее творчестве.

Ньютон сыграл в ее судьбе, по-видимому, очень велика. Прямых свидетельств почти нет, но в одном из писем сохранилось признание, говорящее о многом: «Когда я была Девочкой, у меня появился друг, научивший Бессмертию, но сам он к нему приблизился слишком отважно— и уже не вернулся». Ньютон умер от чахотки в 1854 г. «И на несколько лет Словарь стал единственным моим спутником»14.

Важно, что Ньютон принадлежал к унитарианской церкви и, судя по всему, был в курсе новых философских и литературных идей. Он давал Эмили книги сестер Бронте и Лидии Марии Чайлд, а на прощание подарил «Стихотворения» Эмерсона, изданные в 1847 г. В атмосферу дома, где господствовал принцип умеренности во всем и сухой деловитости отношений, он внес что-то от более свободных и живых норм, приобщая Эмили к понятиям и категориям, для которых слишком тесны были рамки пуританского сознания. Она неизменно отаывалась о Ньютоне как о Наставнике — должно быть, с его влиянием связан отразившийся уже в ее ранних стихотворениях интерес к природе как космосу естественного бытия и его философскому смыслу; наиболее глубоко и последовательно этот смысл раскрывался в эссеистике Эмерсона. Романтическое мышление Дикинсон, сложно соотносящееся у нее с пуританским духовным наследием, по всей очевидности, питалось и беседами с Ньютоном, оставившими нестираемый отпечаток в памяти.

Некоторые биографы предполагают со стороны Эмили сильное чувство. Это только догадка. Как о факте можно говорить о другой любви, обращенной к священнику филадельфийской пресвитерианской церкви Чарльзу Уодсворту, немолодому семейному человеку, с которым Эмили познакомилась в год смерти Ньютона. Известно, что он дважды приезжал в Амхерст — двадцать лет пролегли между этими двумя встречами, быть может единственными. Чувство оказалось неразделенным, и с самого начала Эмили не питала надежд. Но это было поразительно сильное, всепоглощающее чувство, которому американская лирика обязана несколькими своими шедеврами, такими, как стихотворение «Я не могу быть с тобой»:

Так будем встречаться — врозь —
Ты там — я здесь.

Море — молитва — молчанье —
И эта белая снедь —
Отчаянье.

В сентябре 1861 г. Уодсворт сообщил Эмили, что принимает приглашение из Сан-Франциско, где его ждала свободная кафедра церкви Калвари. В том же исповедальном письме, где за намеком о друге, научившем Бессмертию, скрыт Ньютон, упомянуто и об этом событии: «Я переживаю ужас —с сентября — и никому не могу сказать об этом — вот почему я пою, точно Мальчик, который идет мимо Кладбища,— мне страшно, как и ему»15«белым избранничеством»: она не выходила к гостям, замкнулась в своих переживаниях и словно бы подчеркивала собственную отчужденность даже монашески строгим, во все времена года непременно белым платьем. Так прожила она оставшиеся ей двадцать пять лет. Все ее общество составляли родные и дети, с которыми она дружила. Как много продолжал для нее значить Уодсворт, свидетельствуют многие стихи, включая и трагические строки, написанные после его кончины в 1882 г.

Жизнь Эмили Дикинсон отмечена несколькими кульминациями: в 1847 г.— духовное потрясение, пережитое в семинарии и встреча с Ньютоном, в 1854 г.— смерть Ньютона и знакомство с Уодсвортом, в 1862 г.— отъеэд Уодсворта и появление Томаса Хиггинсона, известного в то время литератора и приверженца аболиционизма — в Гражданскую войну он возглавил полк, сформированный из негритянских солдат. И каждый раз обострялся тот конфликт пуританской духовной культуры с романтическим мироощущением, который для Эмили Дикинсон не утратил актуальности до самого конца. Ведь люди, ставшие ей наиболее близкими, либо принадлежали, как кальвинист Уодсворт, моральной традиции, уходящей в колониальную эпоху, либо, как Ньютон и Хиггинсон, разделяли доминирующие побуждения эпохи романтической. Их влияние было противоположным. Но оно не создавало, а только усиливало ноты диссонанса в ее поэзии. Они появились как закономерное следствие чутко ею уловленного разлада в самой действительности, где происходило то же самое столкновение слабеющих год за годом пуританских норм и веяний, пришедших в новом столетии, в основе своей романтических, ибо дело шло об освобождении личности из тиснов ригористической догмы, но на практике порождавших индивидуалиам, бездуховную утилитарность и убожество помыслов, так мучительно воспринимавшееся романтиками, которые рано ощутили неразрешимое внутреннее противоречие самого своего идеала.

Ее уход от мира обычно связывают только с переживаниями, вызванными личной катастрофой, однако на самом деле причины лежали намного глубже. Это было бегство не от самой себя, а от окружающего мира, безликого, монотонного, лишенного воображения, которое представляло для Дикинсон, как для каждого романтика, высшую духовную способность человека. Роковой в ее жизни сентябрь 1861 г. все-таки оказался лишь внешним биографическим рубежом, а сам выбор был сделан гораздо раньше — видимо, сразу вслед за тем потрясением, которое она пережила ученицей, осознавшей свою глубокую чужеродность всему и всем вокруг. Она выстроила для себя собственную вселенную духа, и, как это обычно и бывало у романтиков, реальная биография не столько изменяла очертания этой вселенной, сколько сама воспринималась через призму ее законов: и Дикинсон вполне можно отнести парадоксальный афоризм Оскара Уайльда, гласящий, что жизнь подражает искусству.

Этого не сумел понять Хиггинсон, и отношения, никогда не выходившие за рамки чисто литературных контактов, были осложнены слишком уж очевидным несовпадением масштабов личности. Первый шаг был сделан из Амхерста: прочитав в «Атлантике» статью Хигтинсона, содержавшую советы начинающим авторам, она послала ему четыре стихотворения с просьбой оценить их, честно сказав, «являются ли они живыми». У критика, чьим кумиром был Эмерсон, хватило чутья, чтобы уловить поразительную одаренность неизвестной корреспондентки, однако он нашел, что ее стихи все-таки не поэзия, ибо им недостает формы. Под формой он, конечно, понимал правильную метрику и рифму, а на листках, вложенных в письмо, оказались неровные, пульсирующие строки, переполненные необычными образами, явно не укладывающимися в расхожие представления о поэтическом:

Укрыта в Покоях из алебастра —

День не слепит —
Лежит Воскресения
мирная паства —
Стропила — атлас —
— гранит.
Эры шествуют Полумесяцем млечным —
Миры выгнут арки —
Катятся сферы —
Диадемы — падают —
— сдаются —
Бесшумно — как точки —
На Диске из снега.

Называя строки Э. Дикинсон бесформенными, Хиггинсон характерна овал ее стихи как «слишком утонченные, недостаточно крепкие, чтобы их напечатать»16. К печатанию поэтесса и не стремилась, но суждение первого ее — и на годы единственного — рецензента, должно быть, задело Дикинсон: от него ускользнул и смысл, и художественный принцип стихотворения, остающегося среди лучших и особенно характерных для ее поэзии.

«кладбищенской» элегии наподобие вордсвортовских. Его претензии определялись условными требованиями такого жанра; он не обнаружил необходимой мелодичности, плавности строф, а мотив бренности всякого бытия, на его взгляд, был выражен настолько обобщенно, что утрачивалась ясность мысли.

Его обмануло внешнее сходство с увлекавшей романтиков поэзией потустороннего. В действительности оно не идет дальше темы — видение совершенно иное. Элегическому смирению у Дикинсон противостоит предельная напряженность переживания закона смерти; и ее не могут удовлетворить условные образы, меланхолический пассеизм и слово-«сигнал», в котором стерт, отодвинут устоявшимися ассоциациями исходный смысл. В ее стихотворении образы резко конкретизированы при всей своей символической масштабности, и поэтическое пространство — это уже не уединенное сельское кладбище, а строго выстроенный макрокосм иного мира, в котором отражены пропорции мира действительного с его вполне земными и вовсе не утратившими реального своего содержания понятиями: утром, снегом, диадемами, дожами. Две сферы бытия, постоянно соприкасавшиеся в поэтическом сознании Дикинсон,— живая жизнь и царство смерти — неочевидно, но глубоко соотнесены и в стихотворении о «покоях из алебастра», и сама метафора, включающая столь зримую подробность, разрушает привычный поэтический строй элегии, каной она представала у лейкистов.

Стиховая организация помогает этому преобразованию ко времени Дикинсон окаменевшей художественной структуры еще активнее. Условная поэтическая соразмерность нарушена, последовательно выделены ключевые слова, определяющие мелодию всего стихотворения, а рифма вводится только для акцентирования этих внутренних кульминаций. Той же цели служат метрические перебои, н даже изобретенная Дикинсон система пунктуации при всей своей произвольности оказывается художественно действенной, выделяя ритмические сегменты. Всеми своими элементами построение стихов передает идущую от Эдвардса страстность и непосредственность восприятия смерти в ее вечном присутствии в человеческой судьбе. Пуританское воспитание впрямую сталкивается с романтическим «трансцендентным» мышлением, а мощь лирического дарования Дикинсон придает органичность этому синтезу, возникшему из противоборствующих компонентов, не сглаживая их конфликтности.

Хиггинсону, чей вкус сформировался на чтении романтических антологий, такие стихи, конечно, могли показаться чрезмерно «утонченными» и лишенными формы, хотя ему, пламенному почитателю Эмерсона, следовало бы помнить, что форма, согласно конкордскому философу, должна быть естественной, определяясь мыслью. Но он не понимал самой мысли многих стихотворений, присылаемых из Амхерста. Как критик он был близок к бостонским ревнителям «изысканности», а они просмотрели самое крупное явление тогдашнего романтизма, столь пламенно ими защищаемого перед лицом наступления «вульгарной школы»: прочитав в 1892 г. посмертно опубликованный сборник Дикинсон, Олдрич отозвался об этих стихах как о «поэтическом хаосе»17. Да и сам Хиггинсон в статье 1890 г., впервые знакомившей о поэтическим творчеством той, кого он считал своей ученицей, а потом в предисловии к ее книге писал, что стихи ее «напоминают овощи, сию минуту вырытые из огорода, и на них ясно видны и дождь, и роса, и налипшие кусочки земли»18.

— лукавство корреспондентки, благодарившей за советы и не исполнявшей их, потому что она сразу и безошибочно угадала параметры эстетического горизонта своего опекуна. Но в Амхерсте ей было бесконечно одиноко, а Хиггинсон помог ощутить хоть какую-то связь с миром текущей литературы. И в этом смысле он сыграл благотворную роль, пусть как учитель он пытался направить талант Дикинсон в проторенное русло, а как редактор посмертного издания не только не включил в книгу некоторые замечательные стихотворения (они шокировали Хиггинсона своей экстатической страстностью, напоминающей английских «метафизических» поэтов — Вогэна, Донна), но и своевольно выправлял тексты, хлопоча о том худосочном благозвучии и гладкости, что так ценились его бостонскими литературными единомышленниками.

Личная встреча состоялась в августе 1870 г., и Хиггинсон оставил воспоминания, бесценные для биографов. Амхерст оказался приятным провинциальным городком, «безмятежно дремлющим в лучах полуденного летнего солнца». На тихой улице стоял просторный кирпичный особняк, окруженный старыми деревьями и садом. Дожидаясь в гостиной, Хиггинсон «вдруг услышал легкие шаги, точно пробежал ребенок, и вошла неприметная женщина маленького роста с гладкими рыжеватыми волосами, заплетенными в две косы <...> в очень простом и безукоризненно белом платье, на которое был наброшен голубой платок из шерсти. Она подошла, держа в руках две лилии, и, по-детски грациозно мне их протягивая, сказала: „Вот моя визитная карточка". Это было произнесено испуганным, приглушенным, тоже каким-то детским голосом. Едва дыша, она добавила: „Простите мой страх, я никогда не встречаюсь с незнакомыми людьми и просто не нахожу слов».

Все же им удалось разговориться — о Шекспире, о поэзии, о причудах литературной славы, об Амхерсте и его обитателях. Хиггинсон запомнил, что и в речи его собеседницы преобладала афористичность, отточенность мысли, всегда его поражавшая в посылаемых ему стихах. Впечатление оказалось глубоким, но таким сложным, что и двадцать лет спустя, принявшись за мемуары, он вспоминал об Ундине и о Миньоне, а о живой Эмили Дикинсон написал: «Для меня она была существом слишком загадочным, чтобы ее понять за тот час, что мы провели вместе, а внутреннее чувство подсказало мне, что всякая попытка задавать вопросы и что-то выяснять лишь заставит ее немедленно замкнуться в своей скорлупе»19.

Когда Хиггинсон расскааал об этой поездке жене, происходившей из семейства Чаннингов и не чуждой литературных интересов, она заметила, что у него поразительное свойство привлекать к себе юродивых и безумных. Едва ли Э. Дикинсон могла рассчитывать при жизни на другое к себе отношение, оттого так и сопротивлялась попыткам заставить ее печататься и так легко согласилась с Хиггинсоном, что с этим не стоит торопиться (а он боялся не столько поэтической критики, сколько общественного скандала, считая многие ее стихи неподобающе откровенными).

Должно было пройти время, чтобы в «юродивой» различили великого поэта.

Примечания.

9 The Poems of Emily Dickinson/Ed, by Thomas H. Johnson. Cambridge (Mass.), 1955, Vol. 1—3.

10 См.: Johnson Т. Emily Dickinson: An Interpretive Biography. Cambridge (Mass.), 1955, p. 172.

— In: Emily Dickinson: A Collection of Critical Essays/Ed, by R. Sewall. Englewood Cliffs, 1963, p. 18, 27.

13 Помимо специально оговоренных случаев, стихи Дикинсон цитируются в переводах В. Н. Марковой, фактически открывшей ее творчество русскому читателю.

14 Dickinson E. Selected Letters, p. 62

15 Dickinson E. Selected Letters, p, 63.

17 См,; Chase R. Emily Dickinson, p. 292.

18 The Recognition of Emily Dickinson; Selected Criticism since 1880/Ed. by С Baker, С Wells, Ann Arbor, 1965, p. 11.

19 Johnson Т. Emily Dickinson: An Interpretive Biography, p. 127-12S